Ниже публикуется полная версия статьи (в бумажной версии и *.pdf дана сокращенная верия статьи).
Значение Бориса Дубина для отечественной научной среды обусловлено его уникальным двойным статусом — видного социолога и талантливого исследователя культуры, литературы в особенности. Даже если к этому добавить его заслуги вдумчивого, чуткого и разностороннего переводчика поэзии, прозы и эссеистики (преимущественно ХХ века) — всё равно выйдет приблизительный и односторонний «список достижений», который никак не может быть сведен к его обширной библиографии. Почему?
Вполне распространена мысль: человек больше своих творений. И очень легко истолковать явление Дубина как «в первую очередь» личностный феномен — ведь его огромное человеческое обаяние, участие и скромность были очевидны даже тем, кому не посчастливилось знать его достаточно близко. Сам Борис Владимирович очень сдержанно относился к преувеличению роли культурных авторитетов, гуру и на своем опыте, и по творчеству важных для него авторов (вроде Борхеса) понимал ценность дистанцированного, «всего лишь» книжного усвоения культурных и человеческих богатств — вне ситуации прямого контакта.
Когда мы говорим о человеческой составляющей «феномена Дубина» — дело не только в учениках и последователях, но в его методе социального анализа культурных явлений. Этот метод был и безусловно авторским — и открытым для разнообразного освоения, оспаривания, творческого перенесения на иные «ряды». Как социологу ему удавалось сохранять и анализировать художественные специфику и особость, например, стихов или музыки — не превращая их в иллюстрации общественных процессов, как это хорошо показал в недавней статье его ученик Борис Степанов [1].
Уход Бориса Дубина означал и прекращение многолетнего и разностороннего исследовательского замысла, не предусматривающего никакого «подведения итогов». Сейчас, оглядываясь назад, мы можем попытаться указать разные, несхожие ориентиры его деятельности и попытаться выстроить — пусть и условную, открытую для оспаривания и пересмотра, траекторию и логику мыслительного пути Бориса Дубина. Обобщенная картина развития его идей реконструирована скорее им самим в ряде интервью Любови Борусяк или Геннадию Батыгину — они будут и для нас одной из важных точек отсчета, а отнюдь не только источником полезной и важной информации.
Еще студентом филологического факультета МГУ в середине 1960-х годов Дубин стал членом полудиссидентского — сам феномен диссидентства появится вскоре, после дела Синявского — Даниэля, — поэтического объединения СМОГ (Самое Молодое Общество Гениев) [2].
Во второй половине 1970-х годов для переводчика испаноязычных и польских поэтов всё началось со знаковой встречи с социологами в секторе исследования чтения тогдашней Ленинской библиотеки. И начавшаяся работа с социологическими данными, изучение репертуара провинциальных и сельских библиотек, командировки в регионы и обработка количественной информации не были уходом в сторону или обретением противовеса исходной культурной изощренности.
Эта работа позволила по-иному взглянуть на презумпции и неизбежные ограничения, даже шоры, исходного для «своей среды» филологического мировидения. И тогда общетеоретические положения Юрия Левады, критический подход Льва Гудкова к основаниям «чистого» литературоведческого анализа, безусловно, способствовали прояснению оснований аналитической работы самого Бориса Дубина.
Самой важной тогда стала подготовка реферативного, подробного и продуманно выстроенного библиографического справочника-обзора «Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы» (1982). Библиография в условиях политической и идейной цензуры была и одной из форм независимой аналитической работы. Борис Дубин и его соавтор Лев Гудков написали для этого справочника большое аналитическое предисловие «Литература как социальный институт». Оно увидело свет только в 1994 году, в первой книге знаменитой серии «Научная библиотека» издательства «Новое литературное обозрение».
Заглавие и книги и «запрещенной» статьи раскрывается следующим образом: «Литература определяется как социальный институт, основное функциональное значение которого полагается нами в поддержании культурной идентичности общества (соответственно, в фиксации функционально специализированных норм и механизмов личностной, а тем самым и социальной идентичности)».
Язык функционалистской социологии Талкота Парсонса, общезначимый и для тогдашней советской науки об обществе, позволил говорить не только о самовоспроизводстве социума, но и о сложном, противоречивом разнообразии культурных ориентиров, ценностей и языков групп, этот социум составляющих.
Уже в этой ранней работе можно усмотреть следы будущего антропологического поворота, особенно заметного в культурологической эссеистике Бориса Дубина в 1990-е. Слово «эссеистика» не должно пониматься в смысле чего-то нестрогого и почти сомнительного по сравнению с серьезными трудами — напротив, речь идет о блестяще реализованной Дубиным возможности культуртрегерской работы, необходимой после десятилетий советских цензурных запретов и идеологической индоктринации.
Позднее в интервью Любови Борусяк Дубин говорил о своих интересах так: «Я стал довольно много переводить интеллектуальной эссеистики, чтобы вырабатывалось в языке умение говорить о разного рода философских, метафизических, исторических, социологических тонкостях, то есть вырабатывать новые возможности для интеллектуального русского языка. Это не были работы строго социологические — я почти этого не переводил. Меня интересовала в этом смысле работа над языком образованного сообщества, расширение его и новые формы. В России ведь не очень популярна была эссеистика. Хотя русский роман и ломает все формы классического романа, но чистой эссеистики в России довольно мало, поскольку с принципом субъективности плоховато в России. Субъективность никогда в этом смысле не считалась крупным интеллектуальным достижением, не считалась чем-либо значимым… Вот это была работа на расширение языкового сознания, языковых навыков российского интеллектуала, российского образованного человека» [3].
Сочетание систематичности и нюансировки делало его работы узнаваемыми на фоне трудов всех талантливых участников группы Юрия Левады, а художественная наблюдательность переводчика и поэта — не мешала, а необходимо дополняла и даже «остраняла», если воспользоваться известным формалистским понятием, аналитическую проницательность социолога. Пожалуй, в этом качестве наиболее близкий пример из истории социологии – фигура Георга Зиммеля как автора оригинальных философских трудов и очерков, где он интерпретировал разнообразные черты и даже нюансы переживаемой им модернистской эпохи и ее неповторимой культуры. Притом цельность исследовательского проекта Бориса Дубина не подлежит сомнению.
В середине 1980-х Дубин сблизился с кругом участников Тыняновских чтений, проводимых Мариэттой Омаровной Чудаковой на родине Юрия Тынянова, в латышском Резекне (Режице). В отличие от семиотиков из тартуско-московской школы с их приматом эстетической самодостаточности, упор здесь делался на широкий поход к культурным феноменам, а в числе участников были и сам Лотман, и вчерашние аспиранты — будущие видные филологи 1990-х, и оригинальный теоретик кино и визуальности Михаил Ямпольский.
От формалистов, вероятно, и идет интерес Дубина к феномену самой «литературности» (Р. Якобсон); его интересовало как социально обусловлен и опосредован механизм литературной выразительности. Почему те или иные формы, направления, «вещи» становятся интересны, значимы для современников и потомков, переходя границ своих культур и языков или же напротив – оставаясь, «застывая» в них? Одним из первых Дубин (совместно со Львом Гудковым) пишет на страницах «Тыняновских сборников» периода перестройки о феномене и «литературной культуры» и идеологии литературоцентричности в России.
С 1988 года Дубин стал вплотную работать в проектах ВЦИОМа под руководством Юрия Левады, — это была уже полномасштабная, без оглядки на цензурные условия работа по анализу меняющегося общественного мнения. И уже с начала 1990-х общественный градус исследований коллег Дубина был критическим: несмотря на перемену лозунгов и приход новых кумиров, как структуры сознания, так и ценности (уравнительство, запрос на «сильную руку», подозрительное отношение к чужакам) оставались во многом прежними.
Это касалось и «простого советского человека» (название коллективной книги левадовцев 1993 года), и установок интеллигенции начала 1990-х, и мировоззрения представителей элиты 2000-х. Во всех этих исследовательских проектах Дубин принимал самое непосредственное участие. Почти в духе «Вех» или даже Чаадаева, но с важной секулярной и социологической переориентировкой — речь шла о необходимости глубокой переработки прошлого, о пересмотре собственных представлений интеллигенции о своей роли и культурных прерогативах, об освоении, переносе в наш контекст разных западных идей и практик.
И здесь нужно сказать снова не только об аналитическом, но и о специфическом переводческом таланте Бориса Дубина, который выходил за пределы только передачи текстов, — речь шла и о внедрении новых смыслов, жанров, о совмещении несхожих языков, в том числе научного и художественного.
Интерес к культурной и литературной антропологии, к ситуации «человека на грани» (отнюдь не исчерпанной романтиками или экзистенциалистами) стал новым исследовательским сюжетом Дубина, который он последовательно разрабатывал с начала 2010-х годов уже вне непосредственной связи с работами Левада-Центра.
Темой отдельной книги стал сюжет о классике, литературных канонах и пантеонах — и об их противоложности. Массовая литература и культура предстает у Дубина вполне разной: не только частью культуриндустрии (как у Адорно) или исследовательским вызовом для «кастовой» филологии, но порой и резервуаром обновления «стертых» художественных форм, источником вдохновения для авангарда. Он успел издать и представить публике сборник своих стихов и переводов «Порука» (Издательство Ивана Лимбаха, 2013). Отдельного анализа заслуживают переклички идей Дубина и итальяно-американского социолога литературы Франко Моретти, которого он хорошо знал и о котором написал в «Новом литературном обозрении» в 2014 году, ставшем для него последним.
И все-таки — остается вопрос: как совмещался в герое статьи социолог-аналитик и «человек письма», последователь Левады и переводчик Борхеса? Любой из знатоков текстов Дубина, наверно, легко укажет на механизмы опосредования этих разных полюсов, крайних точек его чрезвычайно широких, как может показаться, интересов. Эти совмещения и «стыки» сами по себе всегда его занимали: символика идентичности и идеология литературной культуры, пробуксовка модернизации, мнения элит и ожидания «масс», наконец и прежде всего — культурные новации, прорывы нередко забытых, но воскрешенных в слове или музыке одиночек. Фантастика текста и общественное воображаемое. Универсальной формулы или предустановленной гармонии тут, конечно, нет — но есть и остается пример, который вдохновляет нас идти той дорогой, которая без Дубина была бы совсем иной.
Тому, кто (возможно, справедливо) жалуется на безвременье, можно напомнить о куда более душных и безвыходных эпохах и о пережитых Дубиным разочарованиях давних и недавних лет. И особенно ценна в нем неуходящая привязанность к людям и сюжетам ничейной, пограничной территории — например, к восточноевропейцам или латиноамериканцам. Впрочем, и о жителях столиц и метрополисов Борис Дубин писал с не меньшей охотой и вниманием. Дело не в преимуществах отсталости и даже не в географии как таковой, а в обостренном чувстве своего места, вопреки этой ничейности и благодаря ей — с потоком истории и ему наперекор, в одиночку, посреди ближних и дальних.
Александр Дмитриев,
вед. науч. сотр. ИГИТИ им А. В. Полетаева НИУ ВШЭ
1. Борис Дубин и российский проект социологии культуры // Общественные науки и современность. 2015. № 6. С. 163–173.
2. Интервью Г. С. Батыгина с Б. В. Дубиным. «Если можно назвать это карьерой, пусть это будет карьерой» // Социологический журнал. 2001. № 2. С. 121.
3. Интервью Л. Борусяк. Борис Дубин о временах Борхеса и начала социологии // Полит.ру. 25 октября 2009 года.
4. Дубин Б. На полях письма. Заметки о стратегиях мысли и слова в ХХ веке. М.: Запасный выход / Emergency Exit, 2005.