Она с трудом заставила себя подняться, застелить постель (сама, непременно сама, хотя Мишустик сделал бы это лучше и быстрее), умыться и причесаться, не глядя в зеркало. Мишустик опять включил зеркало в душевой; у него в последнее время признаки склероза, возвращается к старым алгоритмам, надо бы сказать Роланду, но склероз и у нее — забывает нужное, ненужное помнит.
— Кофе, — сказала она, — и еще… как обычно.
Хотела ватрушку, но передумала. Пусть будет как обычно — пара сухариков, без масла, но с краванским сыром.
Села у окна, вполоборота — чтобы видеть и восход, и склон горы Дрейка, где наледи сложились в искаженное подобие старой гравюры, которую когда-то она наклеила на боковую панель своей каюты на «Просторе». Гравюра напоминала о снежном склоне Эльбруса, где они с Давидом познакомились… да, почти одиннадцать лет назад. Там и тогда счет лет был иным, быстрым, ей исполнилось двадцать пять, Давиду — двадцать три, и они…
Опять эти мысли. Не нужно.
Она отпила из чашки, откусила от сухарика, не почувствовала вкуса, ну и ладно, таблетку можно и после еды. А можно и вообще не…
«Мне сейчас можно всё, — подумала она. — Почему всё становится можно, когда уже ничего не хочется?»
Она знала ответ. Старость. Двенадцать лет с хвостиком. Столько не живут. Рафии не было и пяти, когда она погибла. Давиду — три с половиной. Тот день…
Память, память… Не нужно.
Ничего не нужно. Никому сейчас от нее ничего не нужно. Делай что хочешь. Смотри в окно на восход. Солнце только что вышло из-за темной горы Юпа, очень красиво, завораживало… когда- то. А сейчас… Обычный восход, обычный день, обычная жизнь.
Обычный Новый год. Одиннадцатый.
Позвонили. Мысли сбились, она не ждала никого так рано и потому открыла сознание не сразу и только на вход: кто это в такую рань?
«Вера Павловна!»
Ах, этот Мишустик, его, похоже, распирало сообщить новость, но он робел. Мишустик всегда робел перед хозяйкой, не говорил, пока не получал разрешение. Она сосредоточилась на мысленном «да», Мишустик сказал, медленно расставляя слова, чтобы не вмешались лишние смыслы: «Вера Павловна, сегодня Новый год, и все ждут вас на губернаторском приеме. Карета прибудет за вами в семь шестнадцать».
Она увидела, как он улыбается, как он доволен, что она его впустила, он очень боялся, что она и сегодня закроется, как обычно, как последние полгода, она даже новости смотрела неохотно. Сама выбрала одиночество, но сегодня такой день…
До следующего Нового года хозяйка не доживет.
Искин тщательно скрывал эту мысль, но она почувствовала.
— Хорошо, — сказала она вслух, и звук ее голоса отразился от стен тихим эхом, будто льдинки растаяли пол лучами неожиданного солнца, показавшегося из-за долгих и непримиримых туч, давно затянувших ее личное небо.
«Хорошо», — повторила она мысленно, чтобы Мишустик услышал.
«Спасибо», — подумал он и ушел из ее сознания.
Она сидела у окна и глядела на чуть приподнявшуюся над горизонтом макушку Юпа, уже не темного, а тигро-полосатого, живого, готового забурлить в дневном солнечном освещении.
Карета? Наверно, пригонят стак-вездеход. Пути до города полчаса, вряд ли из-за нее станут гонять прыжковую панель.
Она осталась бы дома. Но… Обещала. Новый год бывает раз в году. Далеко не такая банальная фраза, как может показаться.
Она тяжело поднялась — в последнее время она всё делала тяжело, сама себя на это настраивала и думала: «старость не радость».
— Платье, — сказала она вслух. Добавила для ясности: — Голубое, с поясом, фасон «я кокетка».
Почему это платье? Разве ей всё еще двадцать пять? Разве ее ждет Давид, разве он приедет за ней на только что купленной в рассрочку «Эдите», разве он посмотрит на нее влюбленным взглядом, разве поцелует ей руку, и разве она поцелует его в макушку, а он…
Не думать.
Она надела платье, пролежавшее… сколько? Те самые десять лет? Или все-таки почти сто девятнадцать? Она всегда путалась. Ох уж эти годы… Если тебе десять с хвостиком, кажется (хочется думать!), что ты молода и красива, рыжая девчонка, прыгающая через лужи и хохочущая над глупыми шутками. А если тебе… лучше не вспоминать… нет, а что… это всего лишь число, и никуда от него не денешься… когда тебе по земному счету сто сорок во…
Платье пришлось как раз по фигуре. Ни одной складки. Мишустик постарался? Или… Она не помнила: ТОГДА платья уже были самонастраивающимися или еще нет? Давид купил его в… забыла название, да и важно ли? Важно, что купил платье Давид, она лишь посмотрела, увидела, захотела, а он почувствовал. Он всегда ее чувствовал, всегда был рядом… пока вообще был.
Опять… Не нужно.
— Карета подана, — сказал голос Мишустика.
Он явился бы, подал руку, повел, поддержал. Она не разрешила, и он понял.
Она вышла в шлюзовку, крепко держась за поручни, переступала медленно. Но важно — как королева. Так сказал бы Давид, да он так и говорил — правда, называл ее принцессой. «Моя рыжая принцесса», вот как.
Дошла до двери и услышала, как снаружи хлюпнула камера, присосалась. Карета, как же. По звуку определила: вездеход «Римс». Модель годичной давности.
Дверь открылась, она переступила порог, поморщилась — порог высокий, трудно… Вошла в кабину.
И замерла.
Это действительно была карета. Обитое пурпурным бархатом сиденье, под золото стенки, выгнутые наружу, впереди оконце, и видна спина кучера в шубе. Дверца захлопнулась, и ей показалось (игра воображения, конечно), что захлопнула дверцу рука в голубой перчатке… надо же. Стекла с обеих сторон были матовыми, и она не могла различить, что снаружи. Светло, и только.
Голограмма, подумала она. Мишустик старается. Начитался сказок — таких древних, что она и сама забыла… Нет, она-то помнила. Детство. Шарль Перро. Золушка. Карета… Тыква.
Вездеход действительно был похож на тыкву, разве что цветом не вышел — но снаружи неважно, а внутри — Мишустик постарался — можно изобразить интерьер… Зачем? Сейчас она сядет, и иллюзия пропадет: она-то знала, какие сиденья в вездеходах. Наездилась за первые три года. Три? Пусть три.
Она осторожно потрогала рукой сиденье. Бархат, да. Настоящий, уж она в этом понимает.
— Садитесь, — сказал голос Мишустика в голове. — Поедем с ветерком.
Где он таких слов нахватался? Неужели в библиотечной базе? С него станется.
Она села, ощутив теплую поверхность. Прямая спина, ладони на коленях. Взгляд… Кучер в переднем окошке что-то крикнул («Эй, залетные!» — послышалось ей), чем-то взмахнул.
И они поехали. Медленно, потом быстрее. Окна стали прозрачными, будто опустились стекла — слева из-за горизонта выглядывал холм полосатого Юпа с темной ночной стороной, белый огонь солнца поднялся выше, и кристально-привычная равнина «предстала ее взору, устремленному в даль прошлого». Да-да, так было в книге сказок, любимой книге детства, и почему-то сейчас эта высокопарная фраза вспомнилась ей естественно, будто была прочитана только что и прочувствована до глубины ее девчоночьей души.
Давно она, однако, не выезжала. Иногда, когда возникало желание и были силы, выходила из своей «берлоги», Мишустик помогал надеть скафандр, и она обходила свои «владения», сама бы не справилась, но механизмы экзоскелета работали исправно, скорость шагов она регулировала, могла даже дойти до холма Альберта — всего-то два километра — вдоль оврага Медисона. Могла, да. Но не хотела. Зачем? Последний год… нет, уже почти два она довольствовалась жизнью, которую выбрала сама, когда поняла, что за молодыми сменщиками ей не угнаться.
«Эй, залетные!» — крикнул водитель, для нее крикнул. Конечно, мысленно, и она улыбнулась. Сидеть было удобно, спинка мягкая, настоящий бархат, она легко отличила бы синтетику. Другой запах — пахло театром, театральным занавесом. Последний раз она была в настоящем театре с Давидом — с кем же еще? — почти одиннадцать… нет, давай уж считать по-старому… сто… сколько же… да, сто девятнадцать лет назад. Тогда и там еще были настоящие театры и настоящие спектакли, бывало, приходили настоящие зрители. Немногие, но верные. Давид повел ее на… что же давали в тот вечер… да, «Гамлета». Принца датского. Она помнила этот текст наизусть. Когда-то помнила, а сейчас, конечно… Хотя, если попробовать…
«Есть на свете, друг Горацио… И в ухо влил настой… Смириться под ударами судьбы…»
Да.
А потом они гуляли. И представляли, как это будет — полет, привыкание, новый мир, уже изученный роботами, надежды…
Не думать.
Вездеход подпрыгнул, перелетая пропасть Вайзела, и она инстинктивно ухватилась за ручку дверцы, теплый металл. По левую сторону в окне Юп навалился тяжелой тушей на гряду Диксона, а по правую сторону ярко засветились огни Галифакса. Прибыли.
Вездеход — не карета же, на самом деле, зачем-то кто-то имитировал старинную обивку, надо будет спросить, кому пришла в голову такая глупость, — остановился, она узнала вторую посадочную платформу, кучер спрыгнул с облучка, чья-то рука повернула снаружи ручку, дверца распахнулась, и вот она уже сходит по непрочным ступенькам на… что же это…
Ковер? Настоящий? Длинная ковровая дорожка, как в том театре, и вдоль нее стоят люди: мужчины в старинных костюмах, где сюртуки восемнадцатого века соседствуют с куртками двадцатого и камзолами семнадцатого. Женщины в кринолинах, платьях с подолами, волочащимися по ковру, как морской прибой по пляжному теплому песку…
Она стояла, стараясь не горбиться, стосорокавосьмилетняя старуха, одиннадцатилетняя девчонка, только вчера увидевшая «Золушку», прочитавшая «была у нее мачеха…» и влюбившаяся в Принца. Тогда она не была знакома с Давидом, а когда познакомилась, ей стало не до принцев, не до карет и не до тыкв. Он мечтал о космосе, она — о нем, и вместе — о жизни, работе, детях, счастье…
Не думать.
Она оглянулась, хотела посмотреть, какой марки ей подали вездеход, и вздрогнув, сделала неверный шаг, обо что-то споткнулась и упала бы, если бы ее не подхватила чья-то рука.
Это был не вездеход. Карета. Настоящая. С облучком и запятками, резными дверцами… боже ж ты мой… Настоящая лошадь была впряжена, нетерпеливо перебирала ногами и посматривала на нее широко раскрытым глазом.
Она не успела поразиться — раздалась громкая музыка… Вальс! Подумать только. Штраус! «Сказки Венского леса», летящая мелодия, скрипки, виолончели, трубы…
— Прошу вас, принцесса, — сказал голос, и под руку ее взял Принц, подошедший незаметно, пока она приходила в себя… пришла ли… нет, она всё еще была там, где никогда не была.
— Прошу вас, — повторил молодой мужчина в камзоле и витом парике, смотревший на нее теплым, грустным и одновременно — как это ему удалось? — веселым взглядом.
Он подал ей руку, и она оперлась, почувствовав, наконец, что всё происходящее — не вымысел, не голографическая проекция, и это настоящий дворец, настоящая карета, настоящий кучер, преобразившийся в Принца, скинув плащ, который теперь лежал на облучке, и лошадь настоящая… Нет, это уж совсем невозможно… Откуда настоящая лошадь здесь, на Ганимеде?
Опираясь на руку Принца и чувствуя тяжесть в ногах, будто она опять на Земле, будто вернулась из многолетнего путешествия, она прошла к возвышению, куда вели три ступени, стояло старинное кресло, то самое, из тронного зала датского короля Клавдия в том самом спектакле Шекспира в том самом театре у реки в том самом городе на берегу Невы в той северной стране на планете Земля, где она была счастлива с Давидом… который…
Не думать.
Она опустилась в кресло и величественным взором… да, взором, уж она-то могла отличить взор от взгляда… осмотрела зал, картины на стенах, кавалеров и дам, собравшихся здесь, чтобы…
Чтобы что?
Кавалер в золотом камзоле преклонил колено, обратив к ней лицо, и она узнала.
— Доктор Винтер, — сказала она. — Дорогой мой, что всё это значит, объясните, наконец!
Доктор Винтер — глава Восьмой смены, блестящий планетолог, один из лучших, каких она знала, исследователей спутников Юпитера — поднял на нее взгляд и произнес вроде бы и торжественно, но всё же интимно, будто были они здесь вдвоем:
— Сегодня Новый год, дорогая Вера Павловна. Мы встречаем Одиннадцатый год нашей эры, начавшейся в тот день две тысячи сто двенадцатого года по земному летосчислению, когда «Простор» опустился на плато Аграмана, в экваториальной зоне Ганимеда.
Она почувствовала на глазах слезы и смахнула их пальцем, как простая крестьянка, как Золушка, приехавшая на бал к Принцу.
— И это… — сказала она, обведя руками зал и застывшую у стены карету, и присмиревшую кобылу, и людей, окруживших возвышение. Похоже, собрались все — она узнала Георгия Правера, главного климатолога, Лауру Пильман, с которой много общалась, пока не «ушла из мира», Хэй Пына, старожила Института, прилетевшего четыре года назад и оставшегося на новый срок. И Рафия Грант была здесь — стояла, сложив руки на груди, и улыбаясь своим мыслям, и Кен Лазарис, чудовище, которого она терпеть не могла за его когда-то грубые слова в адрес Давида. Он-то мог и не показываться ей на глаза…
Позвольте…
Да что же это, подумала она и крепко сжала обеими руками подлокотники.
Как же так… Лазарис умер полтора года назад, перед самым отлетом на Землю — она не была на похоронах, но видела, как тело погребли в Ледовой Тиши, местном кладбище в Моцере, поселении, построенном на плато, где Юпитер стоял в зените, занимая полнеба. Жить там было трудно, для многих — невозможно под вечным грузом огромной планеты. Она была в Моцере только раз, по делам, и выдержала лишь одни солнечные сутки, сбежала, Юпитер подавлял, красота его была бесконечна и невыносима.
А Рафия, единственная подруга из последнего экипажа, она вернулась на Землю через год, и еще год они переписывались, а потом переписка увяла, как увядает прекрасный цветок, если его не поливать.
И Хэй Пын. Она прощалась с ним чуть больше года назад — он улетал с «Корбином» к Урану и всё еще был в полете, она это точно знала — время от времени все-таки воспринимала новости по мысленному каналу, только основное, только для нее важное…
Сердце билось гулко, как колокол на звоннице храма Страстей Христовых в городе ее детства, она просыпалась от его внушительного звона и засыпала под его умиротворяющий звон, и сейчас сердце ее колотилось о ребра с такой же страстью и несмиряемым ужасом.
— Что? — сказала она и не узнала своего голоса.
— Георгий, Лаура, Кен, Рафия, Пын…
— И я тоже, — произнес голос, который она не сразу узнала, потому что никогда не забывала и слышала всегда — в памяти, в душе.
Не только она — все обернулись к дверце, которая вела в недавно возведенную пристройку к Главному корпусу. Построили ее года полтора назад по земному счету времени, и что там делали или исследовали, или производили, она не знала, с некоторых пор ее не интересовали новые постройки, новые экспедиции, новые люди.
В двери стоял…
— Да, — сказал Давид своим глубоким баритоном, — это я, моя любимая Вера. Это я, и это ты, и теперь даже смерть не разлучит нас.
О… Давид — седой, ссутулившийся, но еще крепкий для своих тринадцати лет, то есть — для ста сорока шести, ну да, она ведь старше на два года и всегда над ним подтрунивала, была в семье главной.
— Где ты был, черт возьми, все эти годы? — возмущенно вскричала она, тут же осознав, что говорит чушь, и перед ней не Давид, а кукла ее мужа, ужасно, зачем они сделали это, лучше бы она умерла и не ездила на этот так называемый праздник, где над ней еще и издева…
Она открыла глаза: потолок над ней качался, и качался весь мир, а это всего лишь руки, которые несли ее через зал, руки Давида несли ее, как пушинку, как тогда, в молодости, когда он перенес ее через пропасть Денниса по узкому мостику без перил, она вопила от ужаса, а Давид смеялся, и пропасть перестала быть пропастью, а всего лишь полукилометровым овражком…
— Это я, — сказал, улыбаясь, постаревший, но все равно молодой Давид и усадил ее в карету, всё еще стоявшую там, где заканчивалась ковровая дорожка, сел рядом на бархатное сиденье, постучал в стекло кучеру, тот взмахнул кнутом, лошадь всхрапнула и медленно пошла… пошла…
— Эй, залетная! — прокричал кучер контрольную фразу, и карета понеслась…
— Мы сделаем круг, — сказал Давид, державший ее ладони в своих, крепких, теплых, родных, — и вернемся к ним, к нашим. И будет новогодний бал, а ты — королевой.
— И теперь, — повторил он, — даже смерть не разлучит нас. Просто потому, что смерти нет.
— Давид, — прошептала она, понимая, наконец, что ладони его — настоящие, настоящая улыбка, ей ли не помнить, настоящий взгляд — так смотреть мог только ее Давид, который…
— Ты погиб, — сурово сказала она, всегда говорившая только правду.
— Да, — легко согласился Давид.
— Но нет, — добавил он.
— Где же ты был столько лет? — вскричала она.
Давид притянул ее к себе и поцеловал в губы. Это были его губы, его поцелуй, его постоянная двухдневная щетина, его уши, его нос, это был он, Давид, и она целовала его, теряя сознание и готовая принять всё, самое странное, самое невероятное, самое… такое, чего быть не может, потому что не может быть никогда.
— С Новым годом, — тихо произнес Давид, когда карета остановилась, они отлепились друг от друга, и она увидела всех других, умерших, ушедших, невозвратимо отсутствовавших, голова ее закружилась, и стены поплыли, и единственная мысль «я умерла и пришла к ним» осталась — даже не в сознании, откуда она изгнала мысли о погибших, а на грани с невоспринимаемым и непонимаемым.
Давид помог ей выйти из кареты.
— Это я, — прошептал Давид, понимая ее состояние. — И это они. Это новогодний подарок. Только что начался одиннадцатый год по юпитерианскому летосчислению.
— Сто девятнадцатый по земному, — пробормотала она. — И не сейчас, а через два месяца.
— О чем мы говорим! — воскликнула она. — Ты! Живой! Как это возможно? Где ты был все эти бесконечные годы?
— О! — улыбнулся Давид. — Долго рассказывать, но в двух словах: генная инженерия и восстановление памяти о нашей с тобой жизни в тех реальностях, где я не погиб. За эти бесконечные годы земная наука… Да какая разница! Мне есть, что рассказать тебе о нас. Главное: я вернулся, Верочка!
— Ты… — она отступила на шаг. Она огляделась. Они подошли ближе. Мертвецы. Зомби. Новогодний подарок от Компании. С лучшими намерениями. Создать ей сказку. Радость на один день. Новогодний миг счастья. А потом карета превратится в тыкву, лошадь — в крысу, а эти люди вернутся туда, откуда пришли — в безмерную память многомировой Бигдаты, где есть всё, а теперь из этого всего научились делать… конструировать… создавать…
Зачем??
Что хранит память Давида? Годы жизни с ней. Да. Но не может Бигдата наполнить годы его отсутствия. Не может знать, как она жила без него, как ждала, несмотря ни на что, как хотела, мечтала, не спала ночами…
Она отошла на шаг. Повернулась к Давиду спиной. Он так и остался стоять с протянутыми руками, и взгляд его стал пустым и бесстрастным. Она не обернулась, но знала, что так и есть, только так и может быть: пустой и бесстрастный взгляд, ожидающий, когда она обернется, чтобы стать любящим и зовущим.
Прочь!
Дверца кареты была открыта, кучер на облучке, лошадь прядала ушами и фырчала. Вера Павловна Розанова, бывший главный оператор, опустилась на бархатное сиденье, закрыла глаза, захлопнула дверцу и, пока карета не превратилась в тыкву — вездеход планетарного класса, — крикнула Принцу-кучеру:
— Домой!
Новый год. Боже! Надежда. Она так ждала и так надеялась. Надежды иногда сбываются, но никогда — так, как хочется, чтобы они сбылись. У надежд свой путь в реальность.
— Эй, залетная! — Кучер взмахнул кнутом, вездеход рванулся, ее прижало к спинке сиденья, и они понеслись. По равнине Веселинга, через мост Крастера, мимо провала Харомского, полушарие Юпитера удивленно смотрело на нее рыжими, зелено-серыми, багрово-оранжевыми глазами-пятнами. Солнце Нового года поднялось высоко, и хорошо, и замечательно, что не слепило в глаза, не вызывало обычной оторопи.
Затормозили у шлюзового входа. Зашипел воздух, щелкнул замок, она спрыгнула со ступеньки в комнату, позади нее захлопнулась дверца, она не оглянулась, не захотела видеть в широкие иллюминаторы, как меняются контуры и прекрасная карета превращается в тыкву-вездеход, лошадь становится тем, чем и должна быть — двигательным отсеком, а кучер… Наверно, подумала она, растворяется в прозрачной кислородной разреженной атмосфере Ганимеда. Уж лошадь-то наверняка голографическая, зачем выращивать живую тварь, чтобы на каких-то несколько часов создать для нее одной видимость…
Замечательный подарок. Замечательный Новый год. Увиделась со всеми, кого любила, уважала, знала. Разве это не прекрасно?
Разве это не жестоко?
Усталость навалилась на нее, расплющила, разрушила, превратила в старуху ста сорока восьми лет — по земному времени, да, на местном она больше никогда считать не будет. Мишустик помог ей снять платье, переодел в домашнее, отвел в ванную. Кажется, даже накормил — она воспринимала мир как голограмму. Старалась ни к чему не прикасаться, чтобы ладонь не прошла насквозь.
Насквозь ее жизни.
Должно быть, Мишустик, добрая душа, подмешал ей в еду снотворное, а может, что-то более сильное, ему виднее, он лучше нее разбирается в ее организме. В ее душе он не разбирался никогда. Хотя наверняка в алгоритмах этого искина было прописано и душевное сочувствие. Иногда ей казалось, что он…
Не надо об этом.
Больше. Никогда.
Она спала, и ей снился сон, который она не запомнила, но, проснувшись, точно знала, что вновь была юной и влюбленной в Давида. Они летели в первую экспедицию на Ганимед, на целых шесть лет: два года в пути туда, два — обратно, два года — там, среди льдов и под недремлющим и не заходящим огромным глазом Юпитера. Потом они вернутся и будут жить на Земле долго и счастливо, и умрут в один день.
А получилось…
Она открыла глаза, и привычная ломота в суставах заставила ее вспомнить…
Не надо, — отвергла она притязания памяти. С привычным трудом поднялась, привычно потянулась за теплым халатом. Подождала, когда Мишустик скажет привычным басом: «Новый день, местное время… Доброе утро, Вера Павловна».
Наверняка добавит: «Первый день нового, одиннадцатого года по ганимедскому летосчислению».
Ну же, скажи, наконец.
Мишустик молчал.
Видимо, готовил завтрак: в кухне гремел посудой, насвистывал, что-то бормотал, что-то уронил со звоном, и что-то разбилось.
«Разладился», — с раздражением подумала Вера Павловна.
Пошла в кухню, тяжело переступая на негнувшихся ногах.
— Доброе утро, Верочка, — сказал Давид, разбивая над старой сковородкой яйцо. — Сейчас сделаю омлет, и будем завтракать.
Она смотрела на него. На Давида.
На сковородке шипели яйца.
Как тогда. Как много лет назад. Как обычно.
Давид подошел, обнял ее за плечи — как всегда — и крепко поцеловал в губы.
— Ты… — сказала она после поцелуя, продлившегося вечность.
Других слов у нее не было.
Давид молча кивнул.
И было утро. И было счастье. На Ганимеде начался новый, одиннадцатый год по местному летосчислению.
Павел Амнуэль