Словарная нервозность по долгу службы
Октябрьская революция была самой нервической из всех революций. Для ее успеха нужно было захватить почту, телеграф и телефон — нервы столицы, узлы всех тех отношений в стране, которые принадлежат плоскости современности. Повторить этот опыт больше не удалось: использование факсов и других аппаратов в горбачёвско-ельцинскую эпоху — это не захват современности. Владелец телефона в 1917 году был привязан им ко всем современным решениям: политическим, экономическим, культурным. Распоряжаться телефонной станцией — не просто взять информацию под контроль, но провозгласить новое качество информации: когда депеша догоняет мандат, за телеграфным сообщением следует подробный телефонный разговор. Простая телеграмма или простое поручение ничего не решает, требуется обгоняющее само себя сообщение: речь на митинге, опережаемая листовками; прибытие комиссара, перед которым появляются агитационные стенды; кинохроника, создающая митинг у кинотеатра.
Центральной темой первого за 1924 год номера журнала «Леф», журнала Левого фронта искусств, выходившего под редакцией Маяковского, стал «Язык Ленина». Виктор Шкловский, Юрий Тынянов, Борис Эйхенбаум и другие вожди формальной школы должны были показать, что язык Ленина может быть изучен как революционная система. Из этой системы нужно было вычесть образ — в самой речи Ленина можно найти достаточно цитат, сравнений, карикатур, всего того, что старая эстетика назвала бы образностью. Но формалисты превращают эти цитаты, гиперболы, развернутые метафоры в функции речи.
Им важно, что эта речь что-то сделала с языком, пересобрала его, применила образы так, что от образов ничего не осталось. Язык Ленина — это жест отрицания любого языка как сопровождения понятий образами; это одно большое заявление, что больше никакого доверия образам не будет. Существенно только то, что прямо сейчас подсчитано, смоделировано, измерено логарифмической линейкой и календарем. Язык Ленина так ловко орудует инструментами, что все образы развернуты, вскрыты, вывернуты и распотрошены, и мы видим только мелькание инструментов, а не прежнюю жизнь образов.
Задача филолога тогда — показать, что эти инструменты у вождя революции никогда не работают вхолостую. Этому посвящена «Высокая болезнь» Пастернака — первая редакция этой поэмы, еще без словесного портрета Ленина («Он был как выпад на рапире…»), была опубликована в литературном отделе того же номера журнала «Леф». Поэма Пастернака, по сути, говорит о том, что в переходное время только поэт может справиться с задачей, с которой раньше управлялся историк: учесть все факты, ни о каком не забыть, понять важность как ожидания, так и свершения. Лукавый крестьянин, торопливый интеллигент, участники «гладкого голосования» — все они с их нетерпеливостью, неготовностью ждать, как будто уже вписаны в историю. Но эта вписанность как раз и не позволяет историку говорить о происходящем серьезно, он пока исследует, встречается с гротескными фигурами, а не с историческими деятелями. Только поэт, который столкнулся с крестьянином, интеллигентом, чиновником по долгу службы, сам попав в перипетии, а не в силу использования узаконенных факультетом методов исторического изложения, может справиться с фактами и учесть их всё равно справедливо под вывеской «высокой болезни».
Большое эссе Тынянова «Словарь Ленина-полемиста» относится к старой лексикографии так же, как поэма Пастернака — к старой историографии. Словари прежнего типа, сообщающие, какая вещь стоит за каким словом, какой образ позволяет перейти от мира слов к миру вещей, для изучения речи Ленина не годятся. Нужно иначе понять словарь, как свидетельство эксцентричной жизни слова. Автор словаря, как и поэт, тоже многое пережил по долгу службы и имеет дело прямо здесь и сейчас с многозначностью слова, его борьбой с собой, его борьбой за ясность, остроту, действенность. Слово не указывает на вещь, оно спорит с собой, обижается на себя, ехидничает, лукавит и вдруг оказывается в самой своей насмешливости и нервозности точным и неотменимым.
Эссе Тынянова произвело впечатление на современников: по сути, его рефератом с дополнениями и экскурсами стала книга Алексея Кручёных «Приемы ленинской речи» (1927), где тот повторяет Тынянова в определении этих приемов, добавляя только один, которого у Тынянова нет, — ясность. Тынянов не употребляет такой категории, кроме единственного выпада против непонятности речи слишком цветастых и произносящих ученые слова невпопад деревенских ораторов. Ясность для Кручёных означает умение сразу подобрать ключи к аудитории, но одновременно потребовать от нее честности в речах и делах. То, что у Кручёных она появилась, — знак того, что для него в 1927 году ленинская речь уже перестает восприниматься как нервозная, тогда как в 1923 году Пастернак и Тынянов пережили всю нервозность времени.
Крещенская рубашка богоборца
В изображении Тынянова Ленин не просто разрушает старый язык как язык притворства, он закавычивает его, т. е. еще дополнительно дискредитирует. Большое внимание в своем эссе Тынянов уделяет ленинским кавычкам, которые служат не цитированию, а дискредитации, заменяют слова «так называемый». Тынянов об этом не говорит, но такое же закавычивание могло бы быть, напротив, способом осмыслить святость в современном мире. Все попытки представить святость в ту эпоху — это постоянное закавычивание слов святых: они так говорили, но это не так важно, их слова приблизительны, — важно, что они сделали.
Поступок оказывается постоянно опережающим изречения, которые ситуативны, сказаны для какого-то конкретного адресата. Так устроены, скажем, хасидские истории в версии Мартина Бубера или жития святых в изложении матери Марии Скобцовой. Святой использует заведомо дискредитированное слово, не открывая своего имени и своей славы, симулируя мирского человека; его слово оказывается не просто лукавым, но дополнительно дискредитированным. Если Ленин хотел выдавить своих противников из политического поля, то святой сам уходит из него. Но именно поэтому святость и оказывается действительной: святой позволяет совершить поступок не только тому, кто ему доверял, но и тому, кто поверил его словам и потому с его притворных слов не признал его святость. После этого святость и оказывается признана всеми как истина, позволяющая каждому разучиться притворяться.
Но святость заведомо ни для кого не привычна, сам святой не может к ней привыкнуть, и чтобы не лукавить перед Всевышним, он на словах признаёт свою непривычность к святости, чтобы эта непривычка осталась только в словах, а на деле он был бы свят. Это не словесный сдвиг, а сдвиг внутренней жизни. Святой говорит, что он худший грешник, — тогда как в своем предстоянии Всевышнему он уже привык к честности, а значит, привык к святости.
Тогда как Ленин исходит из того, что рабочие могут привыкнуть много к чему, и прежде всего к старым ошибкам и заблуждениям партии. Поэтому новое слово, сдвиг — это исправление ошибок, которые не были по торопливости замечены, а может, и не могли быть замечены. Тынянов пишет об этом подробно, цитируя выступление Ленина на VII съезде РКП(б) в марте 1918 года:
«Когда вещь только обозначают, а ее название лишается своего значения — происходит заметное снижение вещи.
Поэтому каждое оживление в значении названия — повышает самую вещь.
Как можно оживить значение. Это можно сделать только сменив старое название и осмыслив новое.
Перемена названия партии „социал-демократы большевики“ на „коммунисты“, — было не только терминологическим размежеванием с „социал-демократией“ но и оживлением значения.
Перемену названия Ленин мыслил именно как сдвиг, как борьбу с языковой рутиной; привычность старого названия не довод за сохранение его, а довод за перемену:
„Массы привыкли, рабочие «полюбили» свою социал-демократическую партию.
…Это довод рутины, довод спячки, довод косности. А мы хотим перестроить мир.
…И мы боимся сами себя.
Мы держимся за «привычную», «милую», грязную рубаху.
Пора сбросить грязную рубаху, пора надеть чистое белье“ .
Здесь подчеркнута динамика нового названия, — бояться нового своего названия, — значит бояться самого себя, — потому что новое название оживляя значение, — сдвигает самую вещь — непривычно возвышает ее, и отмежевывая, отделяет от других.
Замена названия произведена не только потому, что вещь больше не соответствует ему, но, главным образом, потому, что „старое“, „привычное“ название обносилось как грязное белье»1.
Приведенное выступление Ленина впечатлило Маяковского, он прямо цитировал его в поэме «Владимир Ильич Ленин», но и позднее, вплоть до пафоса «свежевымытой сорочки» в предсмертной поэме «Во весь голос». Для Тынянова Ленин — борец против языковой рутины, против устоявшихся форм, он деавтоматизирует форму и требует воспринять как нечто странное, как чистое белье. Это особое чувство, не сводимое к пяти чувствам, чувство чистоты как чего-то честного по отношению к тебе.
Конечно, убежденный богоборец Ленин имеет в виду на глубине своих рассуждений в том числе и крещенскую рубаху, смывание грехов таинством Крещения. Тем более Тынянов говорит о приобретении по сути крещального имени, которого бояться нельзя, потому что оно и есть твое христианство, твоя подлинная сущность, с которой ты предстанешь перед Всевышним. Бояться его, подчеркивает (точнее, отмечает полужирным шрифтом) Тынянов, — это бояться самого себя. Но у Ленина это не Крещение, а избавление от текущих дурных привычек; лексическая корректировка, а не покаяние, не изменение всей жизни.
Как и Ленину надо было стать в памяти рабочих Ильичом, как будто одним из рабочих, чтобы исправить ошибки рабочих. Заветы Ильича — по сути свод рекомендаций по исправлению таких ошибок. В противовес святому, который скрывает свое имя и достоинство, предъявляя его только Вышнему Судии, политик с псевдонимом Ленин открывает истинное имя, Ильич, рабочим. Отчество как среднее имя, между личным именем и фамилией, оказывается тем, что позволяет рабочему не бояться самого себя, когда он уже надел чистое белье. Ильич — имя уже состоявшейся дерзости, что-то вроде монашеского имени, сменяющего крещенское в православии.
«Указывая щедрым жестом / на потрясенных марсиан»
Тынянов приводит интереснейший пример ошибки от дурной привычки везде видеть что-то знакомое, отказываясь от подвига остранения: «земля» в «Аэлите» А. Н. Толстого применительно к марсианской поверхности. Тынянов рассуждает так, что разные значения слова в разной степени близки друг к другу, и комический эффект вызывает не само смешение значения, а то, что ты забываешь о ближайшем значении. Ближайшее значение к «земля-поверхность» — не «земля-планета», а «земля-почва», но на Марсе «Аэлиты» нет нашей почвы. Поэтому не комично назвать Марс красной землей, но комично сказать, что упал на Марсе на землю.
Заметим, что в «Аэлите» на Марсе есть почва, на ней даже растут кактусы. Но получается, что для Тынянова механика забвения, вошедшее в привычку забывание того, что на Марсе не растет то, что растет на Земле, комична и мешает узнаванию Марса как непривычной планеты со своим климатом, растительностью и прочими свойствами.
Тынянов стоит на стороне Ленина: где мы исправляем ошибку, вызванную привычкой, там мы должны придумать новое слово, вроде слова «коммунисты», чтобы оно не забывалось, — тогда как автоматизация ведет к забвению. Только тогда мы деавтоматизируем наше восприятие и сможем понять, в чем миссия коммунистов на Марсе.
Так появляется новое чувство, чувство незабвенного слова. Поэтому Тынянов, например, считает юмором Ленина то, что мы бы скорее сочли грубостью, например буквальный перевод фамилии президента Финляндии Пера Эвинда Свинхувуда как Свиноголовый. Тынянов не думает, что Ленин здесь грубит, тем более он не обвинит его в неразличении собственных и нарицательных имен. Напротив, именно незабвенность имени, что в переводе его смысл понятен, хлесток и потому не может быть забыт, окрестила буржуазного политика Свиноголовым. И она же потребовала переводить марсианские реалии, никому не известные, — чтобы не подозревать на Марсе земную почву, как и не подозревать в Свинхувуде расположение к советской власти. Этот перевод с неизвестного языка, с марсианского, где земля — это не земля, и поддерживает чувство незабвенного слова — и пока сам язык советской власти казался странным до нервозности, Тынянов мог теоретизировать в том числе о языке Ленина.
Александр Марков, профессор РГГУ
Оксана Штайн, доцент УрФУ
1 Леф. № 1, 1924. — С.102.
> Тынянов стоИт на стороне Ленина…
Ну, ещё бы, какую сторону условному «интеллигенту» Аркадия Белинкова (типовой «Олеша» с его сказочкой и выступлением на съезде Совписов) занять?
Мне ближе мало замаравшийся и почти полностью в деле извлечения из андроповской психарни биолога Жореса Медведева отмывшийся свояк сабжа Вениамин Каверин (Зильбер) с кредо: «Люди — лучше учреждений (долбаного совписколхоза им. А.М. Горького в данном конкретном случае)!» С добавкой, что «люди даже лучше (своих — Тынянов, Шкловский — собственных) убеждений!»
Вложено в уста персонажа «Двух капитанов» учителя Кораблёва.
И на этом пока закончу.
Л.К.