Хрупкое чувство шара

Иероним Босх. Сад земных наслаждений (фрагмент). 1500—1510 годы
Иероним Босх. Сад земных наслаждений (фрагмент). 1500—1510 годы
Оксана Штайн
Оксана Штайн
Александр Марков
Александр Марков
Воланд, играющий в мяч

Советский популяризатор математики Владимир Артурович Лёвшин (1904–1984) в книге «Магистр рассеянных наук» (1970), по сути, вводящей приемы развития и проверки IQ (хотя термина «IQ» никто, кроме нескольких психологов-экспериментаторов, тогда в СССР не знал), выводит одним из героев «кубиста и шариста из Сьерранибумбума». Это вовсе не фокусник, а квалифицированный рабочий, трудящийся на фабрике игрушек и, вероятно, отвечающий за всё производство: он и директор, и мастер цеха, и исполнитель. «Всё было бы хорошо, если бы в один прекрасный день в нашей стране не сменился руководитель Министерства Дошкольного Возраста. Теперь на эту должность назначили бывшего директора школы переростков имени Гулливера». Новый начальник, амбиции которого оказались не менее гулливеровскими, чем привычки, потребовал увеличить объемы выпуска кубиков и шариков. По условиям задачи нужно было рассчитать, сколько закупить материала на оклейку этих объектов.

При всей незатейливости математических расчетов, с которыми должен справиться любой двенадцатилетний школьник, необычны две реальные фигуры, тени которых легли на эту шутку.

Один — отец писателя, Артур Борисович Манасевич, миллионер-инвестор, известный вложениями в акции, в том числе нефтяные, а также в типографское дело. Любой такой инвестор полагает и банки, и промышленность, в том числе издательскую, местом не распределения сил, а квалифицированного труда; нефтяная скважина или печатная машина предстает как единое тело добычи. Рабочий на таком производстве должен уметь всё рассчитывать, а директор — понимать производственные процессы до мельчайших деталей. Над этим отлаженным коллективным единым телом стоит только министр с его величественными амбициями. Так что этот эпизод взят из жизни, извлечен из воронки давно пережитого. Конечно, и латиноамериканский колорит сказки связан с сырьевыми успехами Аргентины и ее соседей в начале ХХ века.

Другой — Михаил Афанасьевич Булгаков. 1920-е годы свели опытного писателя с начинающим, и далее всю жизнь Лёвшин доказывал, что он любимый ученик Булгакова, друг и поверенный. Дело в том, что Артур Манасевич после революции, хотя и лишился доходов, сохранил часть богатств, успешно сопротивлялся уплотнению и поддерживал привычку жить на широкую ногу. Булгаков одно время проживал в его квартире № 34, потому что Манасевич предпочел пустить к себе другого жильца сам, не дожидаясь успеха уплотнителей, — и списал с этого хозяйского жилья нехорошую квартиру с камином и люстрами. Чертами Манасевича Булгаков наделил многих своих персонажей, от профессора Преображенского до Степана Лиходеева.

По версии Лёвшина, Булгаков делился с ним всеми своими творческими замыслами, гуляя с ним по Патриаршим прудам. Лёвшин якобы был первым человеком, кому Булгаков рассказывал о необычных характерах для будущих романов. Специалисты по Булгакову скептически относятся к такой роли двадцатилетнего хозяйского сына — хотя, например, фантасмагорию появляющегося на Патриарших прудах трамвая (трамваи там никогда не ходили) в такой беседе вполне можно представить. Легко предположить и появление образа Воланда в одном из таких разговоров, хотя проверить мы это не сможем — Лёвшин легко приписывал позднее полученные знания своим начальным встречам с писателем.

Ведь Лёвшин был адептом Булгакова в самом прямом смысле, копируя в книгах по популярной математике сюжеты любимого писателя. Например, одна из повестей, «Великий треугольник», в которой он сводит Мольера, Паскаля и Пьера Ферма, представляет собой вариацию, конечно, булгаковской «Жизни господина де Мольера». Адепт и считает, что любое подражание писателю — это как встреча с ним в первый раз, реальное писательство и мечта пережить всё как впервые смешиваются до неразличимости.

Тогда Воланд с его сеансом черной магии с последующим разоблачением — идеальный кубист и шарист. Кроме оторванной головы Бенгальского замечателен выстрел Фагота прямо вверх, где висят белые шары ламп, — оттуда и вываливается густеющий шар купюр. Шар всякий раз оказывается несоразмерен эффекту: он вызывает ажиотаж, цирковой восторг, но восторг сменяется недоумением, разоблачением черной магии, фрустрацией, ужасом. Правильно подобрать оклейку шара не получается.

Воланд имеет дело с дефицитом, испортившим москвичей квартирным вопросом, с нехваткой простой одежды и парфюмерии. Он может рассчитать, что нужно москвичам для счастья, — но так как верить магии не может и он сам, в этом состоит его проклятие как дьявола, духа безверия и при этом свидетеля необходимого, — он не может этот расчет сделать реальностью.

Лёвшин явно иначе осмыслил опыт Воланда в своих популярных математических книгах — увлеченных школьников нетрудно научить переходить от арифметических расчетов к алгебраическим, геометрическим и потом уже высшей математике, где есть место множеству задач и нет места дьяволу, точнее, дьявол приручен и тоже посажен за задачник. Переход на ступень выше — умение щедро решать задачи и щедро делиться подробностями решений. Для застойного времени, тогдашнего общества потребления, это казалось добром, победившим зло.

Бдительная хрупкость и любовная охота

Итак, шар хоть и вызывает мгновенное чувство восторга, но требует и расчетов, чтобы его присутствие не было разоблачено как фальшивое, как ошибка. Это особое чувство расчета, не сводящееся ни к интуиции, ни к практическому употреблению вещей. Такой образ шара как наиболее логического устройства мира известен из досократической философии, например из систем Ксенофана Колофонского и Парменида, но существенно для нас, каким именно телом мысли оказывается шар.

Шар в наших бытовых привычках — пустота места и полнота зрелища: «шаро́м покати», но при этом шар катается в сказке на блюдечке — и мы видим дальние края. Можно сказать, что шар — это сама тревога, как мы видим в скульптурах львов, опирающихся на шар. Это по происхождению шинуазри, китайщина, но смыслом этой скульптуры оказывается бдительность: если лев засыпает, то шар выкатывается из-под лапы — и он просыпается. Лев стоит на страже дома, всегда бодрствует, и это, кажется, отличается от начального китайского замысла. В Китае львиные структуры парные: лев охраняет шар, вероятно, богатство дома, а львица — детеныша. В Европе оставили только львов, годных к охоте.

Вероятнее всего, такое решение обязано специфическому западному различению истины и лжи. У Гомера и Вергилия мы встречаем различение истинных и ложных снов: истинные сны приходят через роговые ворота, а ложные — через ворота из слоновой кости. Ученые спорят до сих пор, имеются ли в виду какие-то шаманские обряды, подражание шамана рогатому зверю, в противовес показной роскоши слоновой кости, или ключ к этим образам иной. Но очевидно, что рога — охотничьи трофеи, требующие бдительности и запрещающие ложь: если человек будет хвастаться, что убил какого-то огромного зверя, можно потребовать показать трофей. Тогда как слоновая кость — это воспроизведение фактуры человеческой кожи, человеческого цвета. Это ложный сон, когда во сне ты видишь будто бы самого себя, схватываешь себя, постигаешь свою грезу как кожу, границу своего существования, но на самом деле остаешься только со своим мнимым образом.

Простое воспроизведение своего образа в детеныше для греческого вкуса поэтому было недостаточным. Это было создание образа, лепка, пластика, в чем-то притворство. Тогда как бдительность, охотничья точность, охотничья правдивость и оказывалась тем, что и заслуживает запечатления. В классицистских стражах особняка проступил античный вкус, и городская топография раннего Нового времени унаследовала античную литературно-философскую топику.

Охотничья топика роговых ворот пережила века. Так, Томас Стернз Элиот в стихотворении Sweeney among the Nightingales («Суини среди соловьев» [т. е. среди ночных жриц], 1920) изображает посещение одичавшим Суини, представляющим дух потребительского отношения к культуре, непристойного заведения. Для него достоверна только собственная похоть, в ней он вполне правдив:

The circles of the stormy moon
Slide westward toward the River Plate,
Death and the Raven drift above
And Sweeney guards the hornèd gate.

(Дословный перевод: «Круги бурной луны / скользят на запад к Ла-Плате, / Смерть и Ворон дрейфуют выше, / а Суини охраняет роговые ворота».)

Расшифровывается этот пародийно-астрологический или пародийно-естественнонаучный текст просто: ночные приключения героя имеют в виду многократное осуществление похоти, герой не боится ни смерти, ни тревог, но охраняет роговые ворота, т. е. только хвастается, что в нем автоматически воспроизводится потребительское отношение к миру, победа на любой охоте.

Шар здесь невозможен: шар есть хрупкая бдительность, это чувство охотника, который должен не спугнуть добычу. Это как бы хрустальная сфера вокруг охотника, который не смеет даже шептать, даже громко дышать. Он и не будет кликать никого по имени, но зайца будет именовать «косой», волка — «матерый» и назовет едоком меда, медведем, обитателя берлоги. Таков и шар любовной охоты — не спугнуть само дыхание любви, сказать дыханием больше, чем словами. Такая охота и есть охота сердечной любви, а не дрейфующей страсти.

Хрустальная стрела Амура

Стереоскопический вариант переживания шара — воспоминание Ольги Седаковой в эссе «Похвала поэзии». Она напоминает читателю сказку Ганса Христиана Андерсена «Нехороший мальчик» (Den uartige Dreng, 1835). Напомним: к пожилому поэту, запекающему яблоки и сочувствующему нищим, приходит маленький мальчик, весь голый. Поэт угощает его яблоком и вином, чтобы тот не умер от холода, но мальчик набирается сил и стреляет в хозяина из лука, тот падает и решает потом отомстить неблагодарному мальчику — рассказать о его проделке всем. Но рассказ (вероятно, любовная поэзия), напротив, только помогает Амуру попадать в сердце самым разным людям от мала до велика. Ведь на словах они остерегаются Амура, стараются не попадать в те ситуации, когда могут влюбиться, но влюбляются самым неожиданным образом.

Андерсен явно противопоставлял элегическую поэзию, рассказывающую о ситуациях с необходимыми бытовыми подробностями, и любовную лирику, в которой можно обойтись без быта, в которой любовь уже с первого взгляда. Историко-литературно в сказке Андерсена всё очевидно, но Седакова интересно решила этот сюжет противостояния элегии и любовной лирики: «Переживание замкнутости мира, его как бы уютности, освещенности и обогретости было для меня радостью — иногда почти невыносимой — лет в 15–16. Вокруг него было беспросветное, неизмеримое остальное, которого я представить не могла и не пыталась: его делом и была непредставимость. Зато замкнутый шарообразный мир представлялся легко. Он был освещен изнутри, полуосвещен, подсвечен, как из раскрытой печи или камина, освещен и обогрет сразу, как фигуры у Рембрандта. Но главное было не в нем самом по себе, а в его встрече с „остальным“. Из этого остального нечего было ждать другого гостя, кроме губительного — Злого Мальчика, озябшего Амура. По версии Андерсена я и не поняла, что его стрела смертельна все-таки по-другому, что речь идет о „любви“ и что это античный сюжет. Я думала, что этот Злой Мальчик — просто убийца, невинный при этом, потому что виноват не он, а его природа, его принадлежность заоконному ненастью. Но дело было не в мальчике, а в хозяине шарообразного дома: он-то был вполне сознателен и, быть может, всеведущ и прозорлив. И то, что он мог впустить гостя, зная или догадываясь, чем дело кончится, казалось мне чудом».

В этом воспоминании наложены друг на друга последовательно элегическое прочтение, и последовательное любовно-лирическое прочтение. В элегическом прочтении Амур — убийца, потому что лишает человека возможности участвовать в обычных жизненных событиях, например сочувствовать бедным или печь свои золотистые яблоки. Он не просто извлекает человека из готовых ситуаций, но вообще лишает человека тех ситуаций, в которых тот может подтвердить, что еще жив. Герой убит для жанра элегии; в этом смысле названное Седаковой чудо — в том, что кроме элегического чувства жизни существуют и другие жанры жизни.

Но есть и другое, любовное прочтение, где любовь не то, чтобы недоступна всеведущему человеку, но действует как событие среди ситуаций. Ее нельзя не впустить, даже если она грозит худшими последствиями. Такое прочтение и задается образом шара. Этот шар великолепен наличием в нем света и тени, света и тепла. Свет, который мы считаем константой, постоянной, оказывается переменной, зависимой от тени, тепла, уюта, переживания. В конце концов, от той влюбленности, которую спугнуть нельзя. Шар не просто источник бдительности, но самая хрупкая вещь, удержанная от падения только ровным светом знания о том, что настоящая непритворная любовь возможна.

«За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви?»

Александр Марков, профессор РГГУ
Оксана Штайн,
доцент УрФУ

Подписаться
Уведомление о
guest

0 Комментария(-ев)
Встроенные отзывы
Посмотреть все комментарии
Оценить: 
Звёзд: 1Звёзд: 2Звёзд: 3Звёзд: 4Звёзд: 5 (9 оценок, среднее: 4,56 из 5)
Загрузка...