«Пили пиво, слушали Окуджаву. В окна доносился запах черемухи…» — 3

Н. Силис, В. Лемпорт, В. Сидур в мастерской (artinvestment.ru/invest/xxicentury/20230710_less.html)
Н. Силис, В. Лемпорт, В. Сидур в мастерской (artinvestment.ru/invest/xxicentury/20230710_less.html)
Геннадий Кузовкин. Фото Л. Рутгайзер
Геннадий Кузовкин. Фото Л. Рутгайзер

Продолжаем публикацию к 100-летию Булата Окуджавы 1. В этом номере ТрВ-Наука представлены всего две дневниковые записи за 13 и 14 февраля 1961 года. Они взяты из коллективного дневника, который вели Владимир Лемпорт, Вадим Сидур и Николай Силис. Три скульптора в годы учебы в Строгановском училище создали творческий коллектив и не расстались, получив дипломы. Они продолжили работать вместе в общей мастерской, а в 1960–1961 годах вели ее «судовой журнал» 2 — совместный дневник.

Еще раз предупредим читателей: авторы «судового журнала» не стремились к комплиментарности.

Лемпорт и Силис подробно записали события двух февральских дней — 13-го (понедельник) и 14-го (вторник). Шумное застолье, которыми славилась мастерская, грянуло вечером во вторник. Желал того Николай Силис или нет, но запечатленное им пение Булата Окуджавы выглядит как кульминация вечера. В сохраненном Силисом портрете Окуджавы чувствуется глаз скульптора: «Булат запел. Кончики черных бровей поднимались у него высоко кверху, и складки на лбу собирались в тугую гармошку».

* * *

Напомним, дневниковые записи не сокращались, чтобы читатель видел действительное присутствие Окуджавы и его творчества в описании дня. Иногда строки, где идет речь о поэте, выделены начертанием bold — так сделано, чтобы их было легче найти.

1961

13 февраля
Владимир Лемпорт

Дима (Вадим Сидур. — Публ.) держал эту книгу (коллективный дневник. — Публ.) целый день в субботу и за это время мои новости успели постареть и потускнеть. Начнем с самых свежих.

Только что позвонила Аташева, хочет приехать в полпятого. Я долго объяснял, как проехать, кажется, втолковал. <…>

Выйдя из своего оцепенения в последние три дня, я вылепил три скульптуры на основе старых керамических эскизов — двух купальщиц — и под впечатлением концерта, на который мы ходили с Ниной, виолончелиста. У нас уже есть контрабасист, сделанный Димой для серии «Джаз». Но контрабасист — не виолончелист. А виолончелист мой не просто виолончелист, а Ростропович, и главное — он совершенно в другой концепции. У Димы — это изображение музыки, эфемерность которой достигается приемом, изобретенным им. Это прием, когда внутренняя масса скульптуры выбирается и остается один пластический контур, а фигура музыканта причудливо объединяется с его инструментом. Из этой серии в том же принципе — «Саксофонист», «Флейтисты» и «Барабанщик».

Мне же захотелось вылепить виолончелиста так, как я его почувствовал на концерте Шостаковича для виолончели с оркестром. Ростропович, громадный, лысый, терзал свою виолончель, как женщину, так что она кричала не своим голосом. Он как медведь злобно поворачивал голову то к первым скрипкам, то к дирижеру, очевидно, с требованием темпа. А те увеличивали старания сверх своих сил. Я набросал его на листке программы. Нина была очень довольна концертом, и места у нас были пижонские — в самой середине партера. На середине Пятой симфонии она даже прослезилась. Как она потом объясняла, что музыка хорошая, но наводит на мрачные мысли. И верно, Пятая симфония Шостаковича — вещь очень большой трагической силы. В программе написано: «Это симфония о становлении личности, как человек трагический, раздвоенный, одинокий приходит к оптимизму». На мой взгляд, ничего подобного, никакого оптимизма, а конец симфонии звучит как анафема, всё летит в тартарары, всеобщая гибель. Характерно, что он написал эту симфонию в 1937 году. Русанов на уроке по теории музыки объяснял эту симфонию как расцвет личности при социализме. <…>

Позвонила Ия Саввина. «С кем имею честь?» — «С Володей Лемпортом». — «Так вот, Володя (Сережа, не ори!), как вы меня расцениваете в вашей табели о рангах? (Сережа, отцепись!)». — «Генералом, конечно». — «Ха-ха-ха, а Слуцкого?» — «Маршалом». (Она рассказала потом это Слуцкому, и тот был страшно доволен). — «А Окуджаву?» — «Полковником». — «А Ваншенкина?» — «Младшим лейтенантом». — «Так вы догадываетесь, зачем я звоню?» — «Нет, не догадываюсь!» — «Ну, тогда, — огорченно сказала Ия, — я буду прощаться». — «Наверное, вы хотите зайти? — осенило меня. — Заходите!» — «Ну вот, другое дело. Я хочу посмотреть на Окуджаву». — «Заходите, не бойтесь. У нас ведь нет темной комнаты, где дворники прячут метлы». — «Ха-ха-ха. О, мерзавец!» Шутка насчет темной комнаты родилась тогда, когда я нес Ие из рабочей столовой молоко до ее парадного и ошибся дверью — хотел зайти в мусорник, где дворники прячут метлы, и Ия сказала: «А сюда меня не тащите — всё равно не пойду».

14 февраля
Николай Силис

С большим интересом и удовольствием прочел две предыдущие записи Димки и Вовки. Как-то мне удастся описать вчерашний день? А писать есть о чем.

В пять часов раздался звонок в дверь. Аташева (Пера Моисеевна, вдова Эйзенштейна — Публ.). Первым вошел Сойфертис. Закрыл за собой дверь и представился, а за дверью слышны были еще два женских голоса. Я снова открыл дверь. Появилась сама Пера Моисеевна Эйзенштейн, а за ней жена Сойфертиса. Аташева — низкая, полная женщина (старушкой ее не назовешь), с подслеповатыми глазами на круглом лице. Разделась и начала осматривать мастерскую. Сойфертис сразу же узнал портрет Слуцкого (известный). «Где? — спросила Аташева. — Этот? — и указала на гранитный портрет, стоящий рядом. — А! Очень хороший!» — «Нет, — говорим мы, — вот этот». — «А! Ну, я ведь его не знаю, и вижу я плохо. А это что?» — и она живо стала интересоваться каждой скульптурой и просила объяснения. Около одной скульптуры она вдруг увидела нашу кошку. «А, киска, милый, какой же ты хороший! (Нашу кошку никогда не принимают за особу женского пола). Иди ко мне, мой хороший!» Дима начал извиняться за ее линяющую шерсть и «босые ноги», но Аташева не обращала внимания, положила на грудь и стала гладить. Так и ходила какое-то время с кошкой. Сойфертис осматривал самостоятельно без нашего сопровождения и, как нам показалось, недоброжелательно молчал. Зато вдова Эйзенштейна и жена Сойфертиса были очень довольны. Мы показали камень, из которого предполагали сделать памятник. Он им показался непомерно мал, как, впрочем, и мне, когда Володя и Дима высказывали предложение вырубить из него памятник на могилу Эйзенштейна. В маленькой комнате состоялся деловой разговор. Пера Моисеевна говорила: «Когда я увидела этот фитиль, который сделал Шкловский, я так и обалдела. Черт знает что! На стене, изображающей факел, голова Эйзенштейна, а волосы изображают пламя. Представляете? Я даже глаза выпятила на совете, когда увидела. Хорошо, что вмешались Зотов и Мотовилов, а то, наверное, приняли». — «Да нет, это они не приняли потому, что вам не понравилось», — сказал Сойфертис. «Ну, может быть. А сначала я не знала, что памятник делается. Год назад пришел ко мне Шкловский, взял 60 фотографий и вот что сделал. Сысоев предлагал дать ему еще две недели, но что он может сделать. Он уже раскрыл себя. А у вас есть знакомые в министерстве культуры или скульпторы влиятельные?» — «Нет, — говорим мы. — Мы когда-то статью „Против монополии в скульптуре“ написали и этим испортили отношения со многими. А с памятником сейчас единственный выход — заключить договор с министерством. Всё равно они не дадут нам поставить». — «Да, да, да, это верно. Ну, тогда вы сделайте какой-нибудь набросок, чтобы показать Юткевичу и кому нужно. Приходите ко мне, фотографии посмотрите. Правда, у меня не так, как у вас, хорошо. Хоть метров-то и много (35 м2), но дом — рухлядь. Вот такой (и она телом изобразила покосившийся дом). Я когда с Сергеем Михайловичем жила, у нас была хорошая квартира на Потылихе, но я была прописана у мамы, ну и после смерти Эйзенштейна меня оттуда поперли. Как хорошо у вас! Прямо взяла бы ваши все полки и у себя бы расставила. Ну, нам пора. У меня, простите, в шесть укол. Такси можно у вас вызвать? Приходите ко мне. Угощу вас. Вы не пьете? Берите кошку и приходите. А это кошкой у вас пахнет, а не котом. Я-то уж разбираюсь. У меня у самой кот был. Ребятишки во дворе погубили его».

Когда они ушли, Дима сказал: «До чего похожа на самого Эйзенштейна!» Мне тоже показалось, что похожа.

А вечером, только решили поработать — звонок. Борис Слуцкий хочет прийти с кем-то. Ввалились целой компанией: Борис, Ваншенкин, Окуджава и два молодых поэта — Цыбин и Поперечный. Все были выпивши, особенно Ваншенкин. «Ну, кто будет гидом?» — спросил Борис. «Да, уж давай ты, тебе не привыкать». Слуцкий повел по мастерской молодых поэтов. Окуджава с Вовкой занялись новой гитарой, а Ваншенкин подошел ко мне (я формовал в это время горшок) и долго рассказывал мне, как он устроил свою дочку к Андрею Николаевичу, какой тот милый человек и какие «гениальные эскизы» сделала его дочка. Потом он спросил меня, сколько стоит тарелка «Семья». Ваншенкин был, видимо, контужен на фронте. Только этим можно было объяснить его манеру время от времени быстро моргать глазами и трясти при этом головой и чуть заикаться. На меня всегда действуют подобного рода дефекты, и я с трудом удерживаюсь, чтобы не делать то же самое. Наверное, поэтому я назвал ему стоимость тарелки 2000 руб. (на старые деньги). «Да-а, для меня это дороговато», — сказал он с сожалением. Я почувствовал, что загнул несколько, и побежал советоваться с Димкой. Мы тут же оценили ее в 500 руб. А Ваншенкин стал спрашивать, сколько стоит кувшин (с поднятыми руками, полосатый) и оранжевая фигура («На пляже»). Посоветовавшись с Вовкой, для чего его пришлось оторвать от Окуджавы, которому он уже давал урок игры на шестиструнной гитаре, назвали оптовую цифру — 1000 руб.

«Ладно, беру», — махнул рукой Костя (так звали Ваншенкина), а мы ему не очень поверили — спьяну болтнул, да и вид у него не покупательский. Зачем ему наша скульптура? А Слуцкий всё водил молодых поэтов и обращал их внимание на те скульптуры, которые ему нравились. <…> В коридоре по секрету нам Борис сказал: «Это молодые поэты школы Софронова, но талантливые поэты, вы с ними осторожней будьте». Когда же они ушли, Слуцкий, проводив их до остановки, вернулся и сказал: «Вы произвели переворот в их душе. Теперь они будут думать по-другому об искусстве. Они сказали, что у Вучетича искусство холодное».

Ваншенкин начал уговаривать нас что-нибудь сообразить насчет коньячка. Предложил сложиться и положил на стол 10 руб. Борис тоже сначала вынул десятку, но потом передумал и положил пятерку. Вовка с Димой пошли в магазин «соображать».

Пришли Ия с Севой. «Мы только на десять минут», — сказали они и стали раздеваться. «А у вас есть комнаты, где хранятся метлы?» — спросила Ия. «Нет», — говорю, мне как-то неловко при Севе было шутить на эту тему. Ваншенкин продолжал прицениваться ко всем скульптурам и вовлек в это дело Ию и Булата. Каждый выбирал себе вещь, которую бы хотел приобрести. Окуджаве понравилась «Беременная» и тарелка с «Целующимися». А Саввиной — большая тарелка с «Цыганкой». Борис же вытащил смятую бутылку, демонстрировал ее как произведение искусства и спрашивал, почему бросили этот оригинальный вид скульптуры. Я поблагодарил Бориса за вечер памяти Хлебникова. «Ну, я рад. А Володя что делал, на гитаре играл? Мне попало за этот вечер. И главным образом — за бородатых людей, которых было очень много на этом вечере. Ну, да это ерунда, ничего страшного». Мне не совсем только было ясно, кого он успокаивает — себя или меня.

Беременная. 1966. Дерево. Собственность Н. Силиса. Фото: В. Усков (tg-m.ru/articles/1-2015-46/palindrom-silis)
Беременная. 1966. Дерево. Собственность Н. Силиса. Фото: В. Усков (tg-m.ru/articles/1-2015-46/palindrom-silis)

Пришли Вовка и Димка с чемоданом, полным всякого питейного снадобья. Три бутылки коньяку, бутылка водки и закуска. При виде буженины и ветчины, колбасы и пр. Сева сказал: «Ну, я, пожалуй, не уйду отсюда». Ия закурила, Сева не очень сердито запротестовал: «Брось сейчас же! Кому говорят? Потом будешь опять кровью плеваться». Но Ия не реагировала на запрет и курила на протяжении всего вечера. Все стали рассаживаться. Ия удобно уселась на диван между мужем и Окуджавой (хотел сказать «любовником», но боюсь быть несправедливым). Во всяком случае, вела она себя с ним, как с возлюбленным, чем заставляла тихо страдать Севу (это я так думаю). Вовка сходу предложил тост «за дам» — была Ия, и тост целиком посвящался ей. Поэтому Ие пришлось оторваться от Окуджавы и одарить Лемпорта благодарным смехом.

Так как большинство были поэты, даже в «маршальских» и «генеральских» чинах, то, естественно, разговор зашел о поэзии и поэтах. Говорил Слуцкий: «Кирсанов — талантливый поэт, он большой мастер. Я вот так не сумею писать». Ваншенкин тут же возразил: «Брось, Боря, он же дерьмо!» — «А мне наплевать, какой он человек, важно, как пишет. Пусть хоть Софронов будет, но если хорошо пишет, я его приму». — «А Томский?» — спросил Вовка. «И Томский тоже». — «Ты, Боря, идеалист», — заметил Ваншенкин. И это замечание как-то потонуло в шуме спора. Один только Вовка услышал. Услышал и громко заявил, делая ударение на последнем слове: «Он не идеалист, а идиот! Да, идиот!» Все на секунду замолчали, а Борис пригнулся к столу и стал наливаться кровью. Потом все засмеялись. Вовка понял, что сказал что-то не то, только не понял, что именно, заерзал на топчане и виновато закачал головою. С ним часто это бывает. Слуцкий отошел, разговор продолжался.

«Ленинскую премию Твардовскому дадут, — говорил опять Борис. — Когда мы с ним и с Заболоцким ездили в Италию, он меня уговаривал купить дорогой костюм. Больших денег стоил. А приехал сюда, оказалось, что и здесь можно такой же купить. Я, правда, еще девять отрезов привез». — «Для жены?» — спросил Булат. «Нет, я еще тогда холостым был. Ехали по Италии, смотрели в окна. Твардовского ничего не радовало и восхищался только березками и елочками. А когда домой возвратились, он у меня всё просил книги и репродукции смотреть. Я на все деньги книг накупил». При этих словах Дима посмотрел на Слуцкого. «Да нет, не на все, а на оставшиеся от покупки отрезов», — поправился Борис.

Тосты участились. Булат взял гитару. Ваншенкин не переставал болтать и уже пролил коньяк на мои брюки. Вовка вытащил бумагу и стал рисовать. Предложили тост за поэтов. «Здесь все поэты», — сказал Борис. «Да не все музыканты», — возразил Димка. Он был уже пьяноват и тоже пролил коньяк на мои брюки. «А я тоже был музыкантом, шесть лет ходил в музыкальную школу, — говорил обиженный Слуцкий. — У меня там мама работала. Потом меня выгнали за бездарность. Многих по неспособности, а меня за бездарность». Булат запел. Кончики черных бровей поднимались у него высоко кверху, и складки на лбу собирались в тугую гармошку. Ия ему подпевала. Ее брови изображали остроконечную крышку домика. А на лице отображалось всё литературное содержание Окуджавских песен. Когда песня была особенно проникновенной, как, например «…а я и не предполагал, что это шар…», Ия прижималась к его руке и ласково терлась лицом о рукав. Ее глаза были устремлены на Булата, а лучи (глаза у Ии лучистые) проникали в самое сердце. Булат же сидел на поручне дивана, играл, пел и делал вид, что ничего не замечает. Пел он много в этот вечер, хорошо, с удовольствием. Мы тоже его слушали с удовольствием. А если и не слушали, то он не обижался и продолжал петь. В его исполнении песни звучат гораздо благороднее, чем в устах его многочисленных почитателей.

Ваншенкин продолжал разглагольствовать и несколько раз пытался соорудить из бутылок пирамиду, но это ему никак не удавалось. В общем, все чувствовали себя прекрасно. Разве только Сева. Он то оживлялся, то сникал. «Человек в мантии» и вдруг без мантии. А тут еще его жена под боком шашни крутит с Окуджавой. Хоть и привык, но неприятно как-то. Лемпорт выдавал рисунок за рисунком, и они тут же раздаривались. Некоторые были очень удачные. Когда всё было выпито, Борис позвонил домой и вызвал Таню. Велел захватить бутылку вина.

Костя сообщил, что намерен сегодня выбрать скульптуру. Мы стали отговаривать его, не зная, как он думает расплатиться. Да и боялись, что он разобьет дорогой. Приехала Таня. Из рыжей она превратилась в черную. Вино мгновенно было выпито. Продолжали петь. Даже Борис пел. Я видел, как он пел, раскрывая рот, но не слышал. Таня с гримасой, изображающей улыбку, сидела позади Бориса и не пела. Потом стали расходиться. Сначала Ваншенкин. Он отсчитал десять бумажек и попросил, чтобы мы завернули скульптуру. Пробовали отговаривать, но он настоял на своем. Потом ушли Булат, Ия и Сева. Остались Борис с Таней. Показали брошки. Таня долго рылась и не могла выбрать, а Борис настойчиво советовал ей выбрать «березки». Наконец она выбрала самую лучшую. Слуцкий небрежно вынул десятку, бросил на диван и сказал: «Возьми, Таня, еще две, нам подарить нужно». Таня выбрала еще две, тоже хороших.

Время приближалось к часу, я заспешил на метро. <…>

Геннадий Кузовкин

Продолжение следует


1 Начало в ТрВ-Наука № 11 (405) 4 июня 2024 года, продолжение в № 13 (407) 2 июля 2024 года. Публикация подготовлена научно-просветительским отделом Музея Булата Окуджавы в партнерстве с Проектной лабораторией по изучению творчества Юрия Любимова и режиссерского театра XX–XXI веков (НИУ ВШЭ).

2 Запись от 21 октября 1961 года.

Подписаться
Уведомление о
guest

0 Комментария(-ев)
Встроенные отзывы
Посмотреть все комментарии
Оценить: 
Звёзд: 1Звёзд: 2Звёзд: 3Звёзд: 4Звёзд: 5 (1 оценок, среднее: 5,00 из 5)
Загрузка...