
Между прочим, раньше в арбатских переулках жили в коммунальных лабиринтах скромные советские граждане, а сейчас здесь обустроились российские богачи. Они закрылись от улицы амбарными замками, так что я не могу зайти во двор, где прошло мое детство. Эти люди считают меня типом подозрительным.
В свое время я любил побродить по здешним переулкам и дворам. Любил и посидеть на Гоголевском бульваре с его удобно выгнутыми под спину скамейками. Наверное, я тогда умел сливаться с народом и производил на него сходное впечатление — ко мне часто подсаживались мужики и парни, заводили разговор по душам. В большинстве случаев он сводился к вульгарному предложению скинуться и «раздавить» бутылку. Один мужчина уже не первой молодости предложил отхлебнуть водки прямо из его тары. Я отказался, а он грустно сказал: «А я вот третий день пью. Володька, вишь, помер».
Володька — это Владимир Высоцкий, преждевременная смерть которого потрясла огромную страну, половина населения которой справляла по «Володьке» поминки. При этом как-то забывалось, какую ужасную роль сыграла водка в его судьбе.
Но попадались и трезвые собеседники, которые принимались рассказывать про свою несчастную жизнь. Русские вообще любят поплакаться. На вопрос «как дела?» русский человек редко ответит: «Прекрасно!» Скорее он скажет: «Хреново». Хорошо, если не добавит: «И погода говно». Вот и мои тогдашние бульварные знакомцы предпочитали пожаловаться. Жена, мол, совсем остервенилась. Теща заколебала. Я такой хороший, так почему меня девушка не любит?
Чем я мог помочь этим людям? Только выслушать. В конце сбивчивого и взволнованного рассказа я советовал поменьше думать о себе и побольше — о других. Спрашивал: «Может, и ты — не само совершенство?» Всем подряд я рекомендовал завести дневник. Мол, сам так спасаюсь от своих бед. Это было чистой правдой: дневник не раз выручал меня в минуты душевной слабости. Поплачешься в бумагу, она впитает твои слезы, а самому полегчает.
Не знаю уж, пригодился ли моим скамеечным рассказчикам мой опыт. Вообще-то сомневаюсь, ибо знаю нелюбовь соотечественников к самоанализу — особенно в письменной форме. Вот и многие представители нынешнего московского поколения нашли безписьменный выход: зачастили к психологу. Он-то всё объяснит и велит побольше любить себя, что выполнить не так трудно. Этот совет всем нравится, за него и денег не жалко. И теперь, когда я опускаюсь на бульварную скамейку, ко мне уже никто не подсаживается. Видимо, теперь я уже не произвожу впечатления человека, которому можно доверить свои персональные данные. Недаром меня перестали пускать в мой родной двор. Да и скамейки теперь стали какие-то для спины неудобные, для разговора по душам не годятся — долго не высидеть. В общем, как-то так получилось, что искусство мастерить удобные для откровений скамейки кануло в прошлое.

* * *
Я должен был читать лекцию в Стэнфордском университете сразу после землетрясения, случившегося в 1991 году. Землетрясение оказалось не самым сильным, но и не самым слабым. Тем не менее: телефонная связь прервалась, у моих хозяев вещи с полок скинуло на пол, а воду из бассейна выплеснуло прямо в дом. Там запахло тревогой и хлоркой. Но университетская каменная кладка почти вековой давности выдержала. Только кое-где отреагировала затейливыми трещинами.
Лекцию не перенесли, но по случаю землетрясения отменили занятия. Студенты, полагаю, восприняли это с пониманием. Но несколько человек все-таки пришли послушать мой рассказ про древнюю Японию. В числе слушателей оказался и тамошний преподаватель Карл Шилфилд. Такой же худой, как и я. Мы сразу прониклись друг к другу симпатией. Я — к его бородке, а он — к моим усам. В общем, Карл провел для меня экскурсию по университету. По дороге натолкнулись на стайку девушек. Наверное, до них не дошла весть про отмененные лекции. Они шли бодро и явно знали, чего хотят от жизни, о чем свидетельствовали их целеустремленные взгляды. Карл поджал губы и произнес: «Только недавно у них экзамен принял, а они со мной уже не здороваются. Хорошо, что я на японке женился. Никогда об этом не жалел». Я понимающе кивнул.
Помимо аудиторий и богатейшей библиотеки, Карл показал в аллее и основательную скамейку, на которой было вырезано: Shielfield. «Это мой дед отметился», — с гордостью сказал Карл. Несмотря на прошедшие десятилетия, убийственное калифорнийское солнце и тысячи задниц, надпись была вполне разборчивой. Интересно, из чего была сработана та скамейка? Вообще-то университетским гербом Стэнфорда выбрали сверхпрочную секвойю. Может, из нее скамейку и сделали? А такую стопудовую штуку с места уже вовек не сдвинешь…
Знаменитый физик и менее знаменитый исследователь древнерусской живописи Борис Раушенбах говаривал, что Америка ему не мила потому, что там не случилось средневековья. Соглашусь: американцы и вправду к прошлому относятся без особого пиетета. Мол, было и было, а мы-то тут при чем? Но Карл оказался не до конца американцем и к прошлому относился с уважением. И к семейной скамейке, и к японским древностям. Он изучал творчество буддийского монаха Догэна — мыслителя из XIII века, напиравшего на сидячую медитацию. Интересоваться такими делами не всякому американцу придет в голову. Впрочем, как и русскому. Русские тоже историю не жалуют, светлое будущее для нас важнее. Попробуйте признаться «простому» человеку, что вы историк, и получите в ответ кислую мину. Лично я при случайных знакомствах аттестуюсь переводчиком.
В Калифорнии я тогда провел еще несколько дней, но с Карлом мы больше не виделись, поскольку я никак не встраивался в его режим дня. Он вставал в четыре утра и медитировал, днем сеял доброе и вечное. Посеяв, ложился спать в восемь вечера. Так я и уехал, не попрощавшись. Но вскоре у Карла вышла книжка про медитацию, и он прислал мне ее в Москву. Хорошая книжка, крепкая. Я хотел написать на нее рецензию, но как-то не сложилось. Но всё равно укрепился в мысли, что люди, которые занимаются вещами, не приносящими немедленной прибыли, имеют больше шансов понять и полюбить друг друга. Так что спасибо Догэну. И вообще: утренняя медитация хорошо прочищает мозги. Это ведь такая разминка в преддверии накатывающейся вечности.
Александр Мещеряков

Нычне, даже если кто-то и осмелится подсесть на скамейку, то поскорее достанет смартфон и спрячется в нём
«Знаменитый физик и менее знаменитый исследователь древнерусской живописи Борис Раушенбах говаривал, что Америка ему не мила потому, что там не случилось средневековья. Соглашусь: американцы и вправду к прошлому относятся без особого пиетета.»
Немножко цинично (и чуть не по теме): а мы относимся с пиететом? Можно ли считать непрерывное двухсотлетнее выдумывание, перевыдумывание, ещё перевыдумывание, презрительное выкидывание каких-то кусков, вставление их обратно и выкидывание других, и т.д., и т.п. уважением (интересом, и прочим) к этому самому прошлому?
Насколько известно мне, пишущему это, покойный господин Раушенбах не был и никем не считался «знаменитым физиком»: ни в экспериментальной, ни в терретической физике у господина Раушенбаха внятных и известных (именно в физике) достижений нет.
По-видимому, он был крупным инженером-ракетчиком и координатором соотвествующих (скорее всего закрытых для общего доступа) программ, напрямую связанных с авиацией и космонавтикой.
Но лишь более чем опосредованно связанных с научной физикой (а не, повторюсь, с её инженерными / техническими приложениями).
Л.К.
Уверяю вас, в ракетном двигателе физики ничуть не меньше, чем в «научной Физике», что бы вы под этим не имели в виду. Попробуйте открыть соответствующий том Ландау и Лифшица, где про гидродинамику, инварианты Римана и прочие разрывные течения…
Только речь не о профессиональных занятиях Раушенбаха (был ли он знаменитым физиком — тут я просто доверился автору статьи), а о пиетете к прошлому.