Исповедь и только исповедь. Фантастический рассказ Павла Амнуэля

ChatGPT
ChatGPT
Павел Амнуэль
Павел Амнуэль

После шести он обычно ничего не ел. В шесть, иногда чуть позже, выпивал чашку некрепкого чая без сахара, но с долькой лимона. Перемещался, с трудом передвигая тяжелые ноги, из кухни в гостиную, садился на мягкий диван, включал телевизор (без звука), открывал телефон и некоторое время, пока не начинал засыпать, просматривал страницы научных новостей. Биология, генетика, генная инженерия… По верхам, конечно. Но ему и заголовков было достаточно, чтобы понять не только о чём идет речь, но и — особенно если дело касалось какого-нибудь нового эксперимента — то, что журналисты не поняли или исказили.

Через месяц ему исполнится восемьдесят девять. Университетские коллеги хотели отметить день рождения в кафе, но он решительно всё отклонил. Вечера они проводили с Ханой вдвоем.

— Хана, — позвал он жену, — посиди со мной, хочу тебе кое-что рассказать.

Хана, читавшая книгу при ярком свете настольной лампы, завернула уголок страницы, отмечая прочитанное место (привычка, которую он очень не любил, но так и не смог отучить жену), оставила чтение и пересела к мужу на диван.

Он отложил телефон и взял Хану за руку. Вспомнил, какой красавицей она была в восемьдесят пятом, когда они поженились. Ей тогда и тридцати не было, а ему — за пятьдесят, но разве это имело значение?

— Хана, — повторил он, — хочу тебе кое-что рассказать. Полагаю, сейчас уже можно.

— А раньше, — с подозрением спросила Хана, — было нельзя?

За тридцать семь лет брака она успела узнать о муже всё. Именно всё, включая секреты от коллег, детские тайны и научные фантазии.

— Вообще-то, — задумчиво сказал он, — я и сейчас не должен… С другой стороны, тот человек давно умер, а я давно занимаюсь наукой и отрекся от сана…

— О чём ты? — непонимающе спросила Хана. — Какой человек? При чём здесь сан? О чём нельзя было говорить?

— Три вопроса, — улыбнулся он, — на которые у меня один ответ. Я хочу — по-моему, сейчас это уже возможно — нарушить тайну исповеди. Прошло больше полувека, и это была такая странная исповедь…

— Пожалуйста, Франсиско, не говори загадками, это не в твоем стиле. Если начал…

— Да. Послушай, и ты поймешь, почему я никогда об этом не рассказывал.

Хана кивнула и больше не проронила ни слова.

* * *

Ты знаешь, что в молодости я окончил факультет теологии университета в Саламанке. Я тебе рассказывал, что в шестидесятом меня рукоположили в сан священника, но год спустя я оставил служение и уехал в Америку. Поступил в Колумбийский университет и… Впрочем, ты всё это знаешь. Но кое о чём я не говорил никогда. Ни тебе, ни кому-то другому. Потому что существует тайна исповеди. Представь себе: за год, когда я служил священником в доминиканской церкви в Саламанке, мне несколько раз довелось исповедовать уходивших из жизни прихожан. И однажды…

Помню тот августовский день, будто это было вчера. Меня призвали к постели умиравшего. Не знаю, сколько ему было лет, и когда я всё тебе расскажу, ты поймешь, почему. Но выглядел он лет на девяносто. Почти как я сейчас.

Слушай дальше, Хана… Исповедь продолжалась долго, и то, что я услышал… Перед смертью, тем более во время исповеди, люди не лгут. Я и сейчас в этом уверен, хотя давно отошел от церкви.

Услышал я очень странную исповедь и не всё запомнил, тем более что был ошеломлен, и голова шла кругом. Но многое помню как сейчас. И голос его: тихий, надтреснутый. Так вот…

* * *

Он не помнил своего детства. Точнее, так. Сказал, что сначала не помнил. Самые ранние годы, и что с ним тогда произошло, вспомнил значительно позднее, уже взрослым. А до того в его памяти будто стоял блок: когда он пытался вспомнить первые годы жизни, видел только черную стену.

А помнил себя он лет с десяти, и то, что он начал рассказывать, привело меня в полное недоумение. Он жил с матерью в Баку, городе на Каспийском море. Когда ему было десять лет, Баку являлся частью Советского Союза, но главное не в этом. Советский Союз был оккупирован Германией. Над городом летали немецкие дирижабли, комендантом Баку был генерал Мюллер, победитель Сталинградской битвы, а о самом Сталине мальчик и не слышал — десятилетнего ребенка политика не интересовала. Он ходил в школу, но часто пропускал уроки, потому что болел ангинами. Был он мальчиком слабым, и когда ему исполнилось тринадцать, детский врач посоветовала маме удалить ребенку гланды. От ангин он точно избавится.

Оперировал один из лучших в городе детских хирургов. Простая операция, однако нож задел какую-то артерию и…

«Я захлебнулся кровью и умер», — сказал он спокойно, будто о чем-то обыденном. И продолжил:

«Когда открыл глаза, то минуту ничего не соображал. Оказалось, что я дома. Мама возилась на кухне и крикнула, чтобы я шел ужинать».

Тогда он вспомнил, что ему тринадцать лет, живет с мамой и после завтрака пойдет в школу, потому что сегодня Первое мая, будет демонстрация, и он выйдет с колонной демонстрантов на площадь перед Домом Правительства, пройдет со всеми мимо памятника Ленину…

Тогда он еще не понимал, что происходит и почему он помнит, как умер во время операции. Еще не вполне придя в себя, он с ужасом подумал, как мама восприняла его смерть, но мама оказалась жива и здорова, и он тоже был здоров, ангинами никогда не болел, и по физкультуре у него была пятерка.

Он просто жил и просто помнил. Помнил, что раньше жил под немцами, и помнил, что всегда жил в замечательной стране СССР. Думал, что все — и мама — помнят разное, но никто никогда не обмолвился об этом ни словом. Он тоже молчал, уверенный, что так надо.

А потом… Ему исполнилось восемнадцать, он оканчивал школу и был безумно влюблен в одноклассницу. Ее звали Мариной, она отвечала ему взаимностью. Так он был уверен до того утра, когда за акацией увидел Марину с Ахмедом — они поставили портфели на тротуар и… не целовались, это было бы слишком, утро все-таки, оживленная улица. Они просто стояли и смотрели друг на друга… КАК они смотрели! Еще помнил: ключ в скважину не влезал, он тыкал-тыкал… Может, если бы еще несколько минут потыкал, то пришел бы в себя, и ничего не случилось бы. Но дверь он открыл, пошел на кухню, там в углу стояла большая коробка, а в ней инструменты, и веревка лежала, он ее достал и, будто сто раз этим занимался, соорудил петлю, а другой конец привязал к большому крюку, что торчал из потолка. На крюке когда-то висела люстра. Память только фиксировала, как тупой стенограф, научившийся записывать значками, не понимая смысла.

«Был мгновенный приступ ужаса, — сказал он, — когда я стоял на табурете и делал шаг… Страшная боль в горле… Мир завертелся и выключился. Я умер».

Потом он открыл глаза, вспомнил весь ужас, но увидел незнакомый класс, он старательно писал экзаменационное сочинение… Ничего не болело — он сразу понял, что это ложная память, точнее, одна из двух теперь ложных памятей — вдруг включилась в самый неподходящий момент.

«Падре, — сказал он, — я понимаю, вы не верите. Я тоже не поверил бы, если бы мне рассказали. Сейчас-то я знаю, научен собственным опытом. А тогда, в восемнадцать, какой у меня был опыт? Только две собственные смерти… три, на самом деле, но о третьей я еще не догадывался, не знал, что я и ее, оказывается, помню… Впрочем, не буду забегать вперед».

И он стал рассказывать, как поступил на физический факультет университета, три года проучился, а потом его, как почти всех юношей, забрали в армию, потому что началась война с Китаем.

«С кем? Когда?» — переспросил я, хотя дал себе слово только слушать и молчать, что бы он ни говорил. Но война Советов с Китаем в семидесятых, которые еще и не наступили? Он бредил? Я видел, что нет, он действительно рассказывал историю жизни… своих жизней.

«Рано утром ударили пушки, будто небеса грохнулись оземь. Ничего больше не слышал, даже команды офицеров».

Последнее, что он увидел: вспухающий земляной холм, устремившийся в небо. Без звука. Наверное, если бы слух у него сохранился, он услышал бы свист снаряда… а может, и не услышал бы.

«Что-то резануло меня по груди, по ногам, по голове, — сказал он. — Я толком ничего не успел почувствовать. Должно быть — это я потом так решил, — осколками меня просто изрешетило, и умер я сразу. Успел понять: со мной кончено. Жутко стало жаль маму».

С мыслью о том, как мама воспримет его гибель, он оказался там, где ему довелось прожить лучшие свои годы.

Так он сказал. И «лучшими годами» считал жизнь в Советском Союзе, когда он окончил физический факультет, а на химическом училась та самая Марина, из-за которой он повесился. Он всё это помнил, как помнил и то, что захлебнулся кровью и умер во время простой операции по удалению гланд. И гибель свою на китайском фронте забыть не мог. А с Мариной познакомился на общей для физиков и химиков лекции. Поженились они сразу после защиты дипломных работ. Он получил место младшего научного сотрудника в астрофизической обсерватории в горах Кавказа, а Марина работала в химической лаборатории нефтеперерабатывающего завода. Он — в горах, она — в городе; домой он приезжал на выходные, но, по его словам, они всё равно были счастливы. Любовь, семья, работа, диссертация… Но то, что он сказал потом, поразило меня до глубины души. Я даже не удержался от возгласа: «Когда?!» Но он не обратил на меня никакого внимания. По его словам, в восемьдесят втором году два советских космонавта совершили первый полет на Луну. Он с Мариной смотрел по телевизору, слышал, как из ЦУПа подсказывают: «Ногу левее, хорошо, теперь обе…». Космонавт спрыгнул и сказал: «Луна — форпост свободного человека, социализм опять впереди».

Обычно в понедельник он уезжал в обсерваторию на автобусе и в пятницу на нём же возвращался домой. Однажды коллега предложил поехать в город на мотоцикле. Коллега был опытным водителем, всюду и всегда ездил только на своем мотоцикле. Он согласился. Два часа — и дома.

«Я вцепился обеими руками в держалку перед задним сиденьем, — рассказывал он. — Мотор рычал, ветер свистел. На спуске, в шестидесяти километрах от города, мы не вписались в поворот. Я и понять ничего не успел — ехали нормально, и вдруг повело вправо, земля оказалась сверху, а мотоцикл провалился, и я почувствовал, что лечу как птица… Так мне почудилось на мгновение, такое короткое, что я не успел насладиться полетом. Ужасная боль — и всё».

Так, по его словам, он умер в четвертый раз.

И сразу — еще ощущая остатки боли — привычно ответил по-уставному: «Так точно, товарищ майор», щелкнул каблуками… И сразу — как уже бывало — ощутил себя в новой жизни, где был офицером на ракетной базе. Он прекрасно себя чувствовал, но помнил не только прожитую здесь жизнь, но и свои четыре смерти.

«Могу себе представить, — сказал он, — что случилось бы с любым человеком, нормально прожившим двадцать восемь лет и вдруг — ни с того, ни с сего — вспомнившим, что есть (были?) у него и другие жизни в количестве четырех, и в каждой он умер, но в разном возрасте, причем в последний раз — только что, сейчас, когда слушал приказ командира о плановом проведении летних полевых учений».

Я попытался это вообразить, но моя фантазия… Нет, я мог только слушать, я обязан был слушать его исповедь, запоминать… Верил ли я ему? Представь себе, Хана, верил. Безоговорочно. Детали, которые он рассказывал…

Придя в себя, он вспомнил, что Марина ждет его с дежурства, и надеялся, что она приготовила на ужин его любимые голубцы со сметаной. Я не сразу понял, что это такое, но потом, порывшись в поваренных книгах, нашел рецепт и сам приготовил. Не хотел, чтобы кто-нибудь принял это за причуду. Оказалось вкусно.

За несколько лет он с женой переменил четыре гарнизона, и все в таких местах, какие ни на одной карте не обозначены. Хуже всего было сразу после офицерских курсов. Там-то было хорошо, жили не в бараке, а в двухкомнатной квартире, даже телевизор был.

Конечно, он задумывался о своих жизнях. Единственное, что смог как-то связать с собственными смертями, — индийскую теорию реинкарнации, о которой прочитал в учебнике по научному атеизму, где теорию эту развенчивали и объясняли ее нелепую сущность. Сущность сущностью, но индусское верование хоть как-то совмещало жизнь со смертью и с возвращением из смерти в жизнь. Но почему таким странным и ужасным образом?

В девяносто первом году… Что? Да, он называл даты, он точно сказал, что в девяносто первом. Тысяча девятьсот. У них с Мариной родился Игорь. Сын. Долго ждали. А через два года — дочка Лена.

Всё было хорошо. А потом…

Лето девяносто восьмого. Лена с Игорем были в пионерском лагере, Марина дома, а он занимался приемкой трех новых ракет, которые должны были встать на боевое дежурство вместо списанных «Буранов».

Ракету ставили в шахту, и всё шло штатно. Он так и не узнал, из-за чего началась цепная реакция отказов. Потом он много лет сам для себя решал эту задачу, проигрывал в уме варианты, ведь все его знания, вся память, в том числе профессиональная, остались при нём… Пламя вырвалось из шахты неожиданно. Он стоял метрах в двухстах, так что мог потом представить, какой силы был взрыв. Мир перевернулся, вместо света стал мрак, более темный, чем сама чернота… Так ему почудилось.

И всё.

Сразу стало светло, он сидел за своим столом, заваленным бумагами, журналами, газетами. Привычный беспорядок, в котором он легко мог найти любой нужный лист. Он перепечатывал на машинке расшифровку вчерашнего интервью с Гасановым, заместителем директора по науке из обсерватории. Он любил туда ездить, сочетая удивительно приятное с очень полезным: такой природы, как в этом заповеднике, не было больше нигде во всей республике.

Я не удержался и спросил… Конечно, это недопустимое любопытство во время исповеди, но сама исповедь была такой странной… В общем, я спросил, и он ответил: нет, его прежние жизни не пересекались в памяти, каждая была сама по себе. Он помнил, что раньше был астрофизиком и работал в той самой обсерватории, куда сейчас ездил журналистом и брал интервью у человека, который в четвертой жизни был его научным руководителем, но здесь и сейчас не имел об этом ни малейшего представления.

В его пятой жизни Марина работала начальницей лаборатории в академическом Институте химии, дети окончили школу, Игорь поступил в университет учиться на биолога, Леночка вышла замуж за школьного друга.

У него было много друзей, среди них Аслан, психотерапевт, владевший методами гипноза. Аслан стал первым, кому он осмелился рассказать о своих оборвавшихся жизнях и о раннем детстве, о черной стене в памяти, за которую он не мог заглянуть.

«Проведем сеанс?» — предложил Аслан, и он согласился.

…Когда он увидел над собой озабоченное лицо Аслана, ужас гипнотического сна успел схлынуть. Он почему-то знал точно, что кошмар никогда больше не вернется, вместо него останется надорванная память о том, как он проглотил… да, всего лишь косточку от персика, большую, шероховатую, острую.

Задохнулся и умер. Мама, похоже, не успела донести его до поликлиники.

«Ты подавился косточкой, — сказал Аслан. — Тебе было года полтора, как я понял. Тебя, конечно, спасли, поскольку ты жив и здоров. Но душевная травма стала причиной ложных воспоминаний. Точнее, очень хорошо сконструированных фантазий. Психика, друг мой, штука сложная, детские страхи — а в твоем случае имел место первозданный ужас — отзываются во взрослом человеке самым причудливым образом. А у тебя всегда была склонность к выдумкам. Раз уж мы добрались до самого донышка, не думаю, что в дальнейшем этот кошмар будет тебя беспокоить».

Кошмары его не беспокоили. Просто он помнил каждую из своих оборванных жизней. Естественно, и ту, которую проживал здесь и сейчас. Кстати… В этой — седьмой на самом деле, а не шестой жизни — у них с Мариной не было сына, только дочь Леночка.

Жизнь продолжалась, и всё было хорошо. Он был известным журналистом, начал писать рассказы, публиковался в журналах, в две тысячи восьмом издал первую книгу. А через год умерла Марина. «Угасла, как свеча, — сказал он. — Будто подул слабый ветер и задул, затушил…»

С тех пор он жил бобылем. Думал о чём хотел, писал что хотел, вечерами ездил в гости к знакомым, в том числе женщинам, у которых можно было и на ночь остаться, было бы взаимное желание. Иногда посещал концерты. С Леной после того, как она переехала с мужем в Вильнюс, виделся редко.

И еще он думал: в каком из своих миров ему хотелось бы прожить остаток жизни. Какое-то время он даже воображал, что стал бессмертным. Действительно! Он умирал уже шесть раз. Если бы существовала возможность увидеть из нового своего мира, что происходило в том, откуда его выбросила смерть, то смог бы присутствовать на собственных похоронах. Он не хотел этого, и хорошо, что Господь не предоставил ему такой возможности. Уходя — уходи. Но когда прервется эта череда, когда закончится эта дурная последовательность?

Однажды он полетел в Вильнюс к дочери. Самолет вошел в грозовой фронт. Не в грозу, конечно, не в тучи — летели они выше, в обычном пассажирском эшелоне. Он дремал у окна, видел краем глаза, как внизу что-то сверкало, не придал этому значения… Вдруг тряхнуло. И сразу — будто напильником по железу, такой звук… И яркое пламя. Он потом вспомнил чей-то вопль: «Молния!» Наверное, так и было.

Жар. Дышать нечем. И всё провалилось. В груди холод. Боль. И мысль: «Господи, опять!» И еще: «Неужели на этот раз — всё?»

С такой мыслью он и выпал в следующую жизнь. Думал в тот момент о том, что Марина поручила заказать новый телевизор, а он вместо этого смотрел в Интернете трансляцию бразильского карнавала. Странное занятие в его возрасте, но захватило, не оторваться. И вдруг мысль: «Неужели на этот раз — всё?» Что всё?

Сколько времени он приходил в себя? Марина вернулась с прогулки (она любила после обеда посидеть с соседками на скамейке у подъезда), а он всё раскладывал новые воспоминания. Не то чтобы был в шоке, но хотелось вспоминать, вспоминать… Ведь это он только что погиб, сгорел в самолете…

В этой восьмой жизни он опять был астрофизиком, работал в обсерватории, но уже давно не ездил в горы, занимался теорией. В двадцать первом году… две тысячи двадцать первом, между прочим… он вышел на пенсию. Марина чуть раньше. Жили они не бедно, но и богатства не заработали. Хватало и на жизнь, и на поездки за границу. Тогда он с Мариной впервые слетал в Испанию и подумал, что провести остаток дней под испанским солнцем, таким же жарким, как в Баку, не отказался бы.

Вспоминая другие свои жизни, он сравнивал, пытался анализировать, делать выводы. Понять, что происходило с его памятью, как с этим жить? Ни с кем не делился — помнил из прошлого опыта, насколько это бесперспективно. Конечно, прошлый опыт нужно было принимать с оговорками — другие жизни, другие времена, всё другое…

Он даже Марине не говорил ни слова. Она видела, что с ним творится неладное, он был рассеян, отвечал невпопад. Потом приходил в себя, копался в памяти, когда оставался один, никогда не пробовал записывать — на бумаге точно не стал бы, а в компьютере… Нет, и компьютеру не доверился.

А потом был астероид — Апофис. Сказали по телевизору. Он тут же позвонил бывшим коллегам в обсерваторию. Там подтвердили: да, упадет. Не точно, но с высокой вероятностью, девяносто процентов. На другой день сообщили, что упадет обязательно, но пока неясно, где именно. Большой район — от западной Атлантики до Урала, от Москвы на севере до Тегерана на юге. Масса огромная, размер камня метров двести.

Баку оказался в зоне возможного падения. Зона большая, но даже если… Куда ехать-то? По телевидению успокаивали: опасность невелика, американцы хотели расстрелять астероид ракетами с термоядерными зарядами, но Совет безопасности запретил, и правильно — даже если удалось бы раздробить астероид на фрагменты, опасность лишь увеличилась бы. Расчет траекторий обломков сильно затруднился бы, а времени до падения оставалось совсем мало. В общем, ждите — и будь что будет.

Что делали на Западе, он не знал. Интернет (я хотел спросить, что это такое, но не посмел) вырубили, по радио и телевидению начались сплошные помехи. Чтобы народ не пугать, наверное. Народ и не пугался. Зачем пугаться, если говорят, что ничего страшного не ожидается? Упадет, да, и будет красивое зрелище… для тех, кто окажется далеко от места падения.

Восемнадцатого стало понятно, что грохнется где-то неподалеку. Из города уезжало начальство, по улицам в сторону аэропорта носились черные лимузины, а соседка, работавшая в буфете республиканского комитета партии, сказала, что партийные бонзы уехали и семьи вывезли, и что-то, наверное, будет. Возможно, война с Ираном, потому что и войска из города уходят.

Упала эта дрянь в ночь на двадцатое. Он и Марина не спали, время было не позднее. Услышали рокот, будто танк едет или что-то тяжелое. Вышли на балкон. Увидели вспышку, такую яркую, что мир сразу погас, ничего не осталось…

Он даже не знал, от чего умер — может, от ударной волны, может, обрушился дом, а может, умер от ужаса, от черного кошмара, навалившегося прежде, чем он что-то почувствовал.

Очнулся на больничной койке. Как уже успел привыкнуть, подумал, глядя на беленые стены палаты: кто он в этой очередной, девятой уже жизни?

И, к собственному ужасу, не вспомнил. Все предыдущие жизни помнил. Эту — нет.

Ему впервые пришлось спрашивать: где он, кто, откуда? Какой сейчас год?

Он спросил, и ему ответили: он в Испании, в городе Саламанка. Его нашли бродившим по улицам. Он был прилично и чисто одет, правда, не по современной моде. У него не было документов, и ему не могли ответить на вопрос, кто он и откуда. А год сейчас шестидесятый. Тысяча девятьсот, естественно.

Говорил он по-испански, выглядел, как европеец. Его отвезли в больницу, накормили, и он уснул. Проснувшись, долго лежал молча, думал, а потом попросил позвать священника. Он хотел исповедаться.

Позвали меня.

И он рассказал свою историю. Ничего более странного мне слышать не приходилось.

«Не сделал ли я чего-то, за что Творец пожелал наказать меня этим кошмаром?» — несколько раз спрашивал он. Но я не знал ответа.

«Я всё помню, падре, — сказал он. — Наверное, мне было дано искушение. Искушение — не грех, верно? Я много думал о своих жизнях. Знаю, что это не болезнь. Это физический феномен, который нужно изучать так же пристально, как я изучал жизнь далеких галактик, описывая их место в картине мироздания. Хочу сказать, что мир наш суть великое множество вселенных, где всё возможное — реально. Есть мир, в котором Советский Союз не победил Гитлера, и есть мир, в котором я прожил полтора года и умер, подавившись косточкой. И есть мир, где я наложил на себя руки от неразделенной любви. И есть мир, где я служил в ракетных войсках и погиб от взрыва ракеты…

Понимаете, падре? Разве я один такой? Все мы, каждый из нас, проживаем множество жизней во множестве миров, и Творец следит за каждым из наших решений, каждому решению позволяет воплотиться, и в этом истинный смысл свободы воли.

Каждый мог умереть в полгода, мог — в десять лет или в тридцать, и это действительно происходит, но в нашем мире, в нашей веточке бесконечно разветвленного древа мироздания — здесь и сейчас — мы не подозреваем о существовании иных ветвей, иных миров.

Но иногда… Может, в одном случае из миллиарда… Или еще реже… Любой закон природы может быть нарушен. Статистическая физика описывает такие процессы. Статистика. Неизбежное следствие того, что нельзя предписывать Господу, как Ему поступать с нашим миром в каждом конкретном случае.

Вот со мной и получилось… Умирая в одном мире, я оказывался в другом, там, где продолжал жить. Наверное, каждый из нас проходит через все свои возможные смерти, но Господь в милости своей дарует нам счастье не знать об этом. А я — помню. Означает ли это, что я должен поведать миру о других вселенных, где другие мы живут… живем, осуществляя свободу воли?

Если бы мне было тридцать лет или хотя бы сорок, я, возможно, попробовал бы описать эти идеи уравнениями. Но мне восемьдесят пять. Я устал жить. Умирая в прежних жизнях, я ощущал желание жить, любовь к этому воздуху, свету, к этим людям, деревьям, светилам небесным и гадам морским. Я хотел жить даже тогда, когда забирался на табурет, чтобы уйти из жизни. Я радовался, возрождаясь в ином мире после очередной смерти, и в конце концов решил, видимо, что так будет вечно.

Дожидаясь вас, падре, я думал: грешен ли я только потому, что помню? Я грешил, но грешил ли я?

И еще я думал и хотел понять: почему оказался именно в шестидесятом году — это год моего рождения. Потому что круг замкнулся? Колесо сансары совершило полный оборот?

Почему Саламанка? Потому ли, что у меня была мечта — побывать в Испании и здесь прожить последнюю жизнь? Наверное, это желание исполнилось?

Я устал. Я умираю, падре, и прошу отпустить мне грехи. У меня была странная жизнь. Или лучше сказать — странные жизни. Восемь раз я умирал и продолжал жить. Если Творец позволил мне помнить, то, наверное, чтобы, уходя окончательно, я мог исповедаться в тех грехах, что совершал не здесь, а там. Я понимаю: вы никогда с таким не встречались. Может, это и вам Господь посылает испытание — испытание мудростью понимания.

Скоро я встречусь с Мариной, моей любимой женой. Как, по-вашему, падре, какой будет наша встреча? Марина не помнила себя в других мирах и была уверена, что других миров не существует. Но теперь, когда наши души воссоединятся… Это будет Марина из шестой моей жизни, потерявшая мужа в страшном ракетном пожаре? Или Марина из седьмой моей жизни, ушедшая от страшной болезни? Или моя Марина, с которой мы не расставались почти шесть десятилетий — из восьмой жизни? Кто? Может, у них одна душа, и одна душа у меня, и мир на самом деле един, как един Творец, но, как и у Творца, у его создания множество лиц и воплощений?

Спасибо, падре. Теперь у меня достаточно сил, чтобы уйти. Мне легко…»

Так он сказал, и я, ошеломленный, отпустил ему грехи. Он закрыл глаза и отвернулся к стене. Я прочитал молитву, перекрестил его и ушел потрясенный. На другой день я узнал, что этот человек умер. Ушел во сне.

Вскоре я покинул церковное служение, не мог больше оставаться в родном городе, уехал в Соединенные Штаты и поступил в Колумбийский университет.

Все прошедшие годы я хранил тайну исповеди.

Скоро я уйду, Хана, и тайна исповеди перейдет к тебе.

Примечание

Франсиско Хосе Айала (1934–2023) — американский биолог испанского происхождения, известный исследованиями в области популяционной и эволюционной генетики. Родился в Мадриде, учился теологии в Папском университете Саламанки и в 1960 году был рукоположен в доминиканские священники. В 1961 году переехал в США, где поступил в Колумбийский университет и занялся генетикой. Айала был известным критиком научного креационизма и концепции разумного замысла.

Подписаться
Уведомление о
guest

0 Комментария(-ев)
Оценить: