Письмо пришло с утренней почтой, и он вскрыл конверт, когда Онорина позвала обедать. Как обычно, жена складывала письма справа от тарелки, и он читал, не всегда обращая внимание на вкус еды.
— Любопытно, — сказал он, прочитав письмо и отложив в сторону — отдельно от других.
— Интересное? — без любопытства спросила Онорина.
— Любопытно, — повторил он и вернулся к еде. Вечером, редактируя написанный утром текст, он был рассеян и, оставив работу, взял чистый лист бумаги. Письмо написал быстро, размашистым, но хорошо понятным почерком, запечатал, надписал адрес, вслух повторив имя человека, чье письмо назвал любопытным, и вернулся к чтению рукописи.
Не то чтобы письмо его расстроило, но имя отправителя заставило задуматься о вещах, которые раньше не приходили в голову. Отдохнув после обеда, он просмотрел газеты, сделал выписки для пополнения картотеки, но мысленно спорил с автором любопытного письма. Он понимал, конечно, что спорил сам с собой, и у оппонента наверняка были аргументы, на которые он, возможно, не смог бы возразить.
Через неделю он изредка вспоминал об авторе письма — с некоторым сожалением, как о чем-то неслучившемся. Когда через пару месяцев увидел в почте конверт со знакомым уже именем отправителя, то, перечитав письмо дважды, спросил у жены:
— Дорогая, не посмотришь ли, когда прибывает экспресс из Амстердама в Париж и как долго он у нас стоит?
Онорина, чаще мужа — особенно в последнее время — ездившая в Париж, ответила, не заглядывая в расписание:
— В десять сорок три, дорогой. Стоит семнадцать минут.
— Вот как… — сказал он задумчиво. — Жаль.
— Жаль — чего? — не удержалась от вопроса Онорина.
Он тяжело поднялся, стараясь не опираться на больную ногу, и задал следующий вопрос, такой же непонятный, как и первый:
— А ближе к вечеру есть поезда в сторону Парижа?
На этот вопрос Онорина не знала точного ответа. Пришлось посмотреть в справочнике, стоявшем на нижней полке книжного шкафа.
— Есть поезд из Гааги в час тридцать восемь, а потом из Кале — в пять двенадцать.
Помедлила и все-таки спросила:
— Ты хочешь сам отвезти рукопись издателю?
Вопрос имел двоякий смысл. Неужели муж собрался в Париж? Разве он закончил роман? До срока оставалось еще два месяца, и в последние годы муж отправлял рукопись с нарочным. Имя издателя Онорина старалась не упоминать, потому что Жюль реагировал болезненно и долго потом стоял у окна, мрачно глядя на кроны деревьев.
— Нет, дорогая, — ответил он. И удалился в кабинет, где его ждал неоконченный роман об американской войне Севера против Юга.
* * *
Поезд из Амстердама пришел по расписанию, и он, прихрамывая, медленно пошел вдоль состава, всматриваясь в лица немногих пассажиров, решивших покинуть вагоны, чтобы прогуляться по перрону.
У восьмого вагона стоял, скрестив руки на груди, мужчина лет тридцати с модными усами и бородкой клинышком, в сером твидовом костюме. У его ног, будто домашняя собачка, лежал большой саквояж.
Жюль никогда, конечно, не видел автора письма, но вчера вечером просмотрел номера «Фигаро» за два прошедших месяца и нашел фотографию. Да, перед ним был тот самый человек.
— Жаль, — сказал он ему, — у нас слишком мало времени для разговора, но мы хотя бы успеем познакомиться. Я читал о ваших успехах в математике…
— Время у нас есть, месье, я продолжу путь в Париж на поезде в час тридцать восемь, и мы могли бы…
— Прекрасно! На площади ждет экипаж.
— Не хотел бы вас утруждать…
— Оставьте церемонии, месье! Вы мой гость, и я хочу представить вас своей жене.
* * *
В кабинете он предложил гостю кресло, а сам сел на диван, сдвинув несколько раскрытых книг.
— Я так и представлял ваш кабинет, — сказал гость. — Много книг и географических атласов. А это ваша знаменитая картотека?
— Да, и там есть карточка с описанием вашей работы по теории движения планет в Солнечной системе. Та, за которую король Швеции…
— Ах, эта… — гость развел руками. — Математически она хороша. Но в ней нет главного — того, о чем я писал вам в письме, и что считаю важнейшим не только в любой науке, но и в литературе о науке.
— Интуиция, — задумчиво сказал хозяин, вспомнив текст письма.
Он не успел продолжить фразу. В комнату заглянула женщина лет пятидесяти, производившая одновременно впечатление хозяйки и служанки. Как это ей удавалось, гость не понял и впечатление свое постарался скрыть.
— Дорогая! — воскликнул хозяин. — Познакомься с нашим гостем. Это знаменитый математик Анри Пуанкаре.
— Очень приятно, месье, — произнесла женщина глубоким завораживающим контральто.
— Моя жена Онорина, — представил хозяин. — Дорогая, у доктора мало времени, а нам нужно о многом поговорить.
Гость поднялся и церемонно поцеловал хозяйке руку.
Онорина улыбнулась. Намек мужа был понятен, и она удалилась, тихо прикрыв за собой дверь.
Проследив за женой взглядом, хозяин продолжил, будто и не был прерван ее приходом.
— Интуиция, — задумчиво повторил он. — Писатели о ней часто упоминают. Помню, когда я был молод и писал пьесы, об интуиции говорил месье Дюма. «Неважно, мой юный друг, — повторял он, — что написано в исторических книгах. Слушайте свою интуицию, она никогда не подводит. Интуиция подскажет, что должен сделать ваш герой, и именно это будет правдой». А месье Гюго как-то сказал: «Дорогой Жюль, персонажи в ваших пьесах говорят как в жизни и потому выглядят фальшиво. Вы смотрите пристальным взглядом, но видите жизнь, а не то, что происходило на самом деле». Этот парадокс меня всегда удивлял. И тем более странно слышать об интуиции от математика, чья наука предполагает логическую точность.
Пуанкаре кивнул.
— Теоремы, уравнения, логика… — медленно, приноравливаясь к стилю размышлений хозяина, проговорил он. — Это следствие, результат, поверхность. Сознательная, упорная, кропотливая работа. — Он взглянул на картотечные ящики, и хозяин невольно тоже перевел взгляд. — Вы пишете роман, и читатель… я говорю о себе, месье Верн, и понимаю, что могу быть неправ… Но когда я читаю, как Сайрус Смит разжигал огонь с помощью линзы, а Нед Ленд метал гарпун в тело морского чудовища, я не вижу… как бы точнее выразиться…
— В письме, — сухо произнес Верн, — вы выразились вполне определенно. В тексте важно не то, что в нем есть, а то, чего в нем нет. Текст — вершина айсберга, а смысл — в глубине. В подсознании. В интуитивном прозрении. Я правильно цитирую?
— Именно так и я написал, прочитав ваш «Паровой дом», а годом раньше «Пятьсот миллионов бегумы».
— Вам не понравилось? — Вопрос лежал на поверхности, бессмысленный в своей сути. Жаль, вырвалось. Верн поморщился, гость это заметил и отвечать не стал.
— Когда я читаю ваши романы, то вижу прежде всего горы прочитанных книг, монбланы знаний, поднимающиеся намного выше того, что вы рассказываете читателю. Вижу, как прежде, чем описать любое, самое, казалось бы, незначительное событие, вы собираете всё, что где бы то ни было когда бы то ни было о нем опубликовано. Я это понимаю, и… мне становится скучно.
Верн сделал непроизвольное движение рукой, будто хотел возразить — и действительно хотел, ему было что сказать, но он понимал, что гость еще и близко не подошел к главному.
— Скучно не потому, что это плохо и длинно написано, — продолжал Пуанкаре, — а потому, что нет главного — интуитивного прозрения.
Гость сделал паузу и внимательно посмотрел на хозяина. Верн выдержал напряженный, упрямый, проницающий взгляд и сказал:
— Интуиция. Прозрение. Это разные вещи. Интуиция — нечто неожиданное, непредсказуемое. Прозрение — результат логической работы, размышлений о прошлом и настоящем, из которых можно сделать вывод о будущем. Сны интуитивны. Они могут сбыться — если их интерпретировать разумно и логично. Сны могут не сбыться — чаще всего, потому что вы не находите разумной интерпретации. Я верю в науку. В разум, а не интуицию. Впрочем, разве это не очевидно именно вам, месье Пуанкаре? Математика — самая логичная, самая четкая из наук. Вы только что это подтвердили, решив задачу трех тел.
— Напротив, — теперь поморщился Пуанкаре, — я доказал, что эта задача не имеет решения в общем виде.
— Но, месье, доказательство, что задача не имеет решения, разве само по себе не является решением задачи?
Пуанкаре потер переносицу и с уважением посмотрел на Верна.
— Гм… Соглашусь. С одной важной оговоркой. Я смог доказать, что задача трех тел неразрешима только после того, как понял интуитивно, что задача решения не имеет. Это… Скажем, как теорема Ферма. Почему столько лет никто не может эту на вид простенькую теорему доказать? Потому, что математики верят в авторитет Ферма. Интуиция подсказала ему, что теорема доказуема. Он так и написал на полях книги.
— Он вроде бы написал совсем не то… — пробормотал Верн. — Он написал…
— Да, — неучтиво перебил хозяина гость. — Но он писал для себя, а не для того, кто возьмет книгу в руки после его смерти. Он интуитивно понял, что теорему можно доказать, интуиция подсказала ему, как на эту дорогу ступить. Но он ничего не доказал и только для самого себя наметил путь: «Это должно быть просто, и я это докажу».
— Вы так думаете? — с любопытством спросил Верн. Такая интерпретация не приходила ему в голову. Впрочем, он и не думал о теореме Ферма. Разве он математик? Ни в коей мере. Когда ему нужно было что-то вычислить, он обращался к своему кузену Анри Гарсе, умевшему рассчитать всё и даже больше того.
— Нет, — улыбнулся Пуанкаре. — Я это чувствую. Сначала я почувствовал, что задачу трех тел решить невозможно, и лишь потом, поверив себе, я это доказал. В любой науке, месье, сначала идет интуиция, прозрение еще не найденной истины…
— Прозрение? — иронически спросил Верн. — Просто является? Вдруг?
Он намеренно задал этот вопрос, полагая, что поставит гостя в тупик.
Гость понял иронию раньше, чем Верн договорил.
— О, нет, месье. Сначала я вижу задачу. Но не знаю, что с ней делать. Не знаю и перестаю думать. Но в подсознании работа продолжается. Днем и ночью. Когда я бодрствую и когда сплю. Особенно, когда сплю. Тогда я не мешаю думать подсознанию. И когда подсознательно чувствую… это необъяснимое чувство — уверен, что и к вам оно приходит, не может не приходить. Да, чувствую и позволяю чувству овладеть мной. Тогда возникает новая идея, неожиданная мысль.
Пуанкаре вскочил на ноги и принялся ходить по комнате, натыкался на углы стола и менял траекторию движения, будто по закону оптики: угол падения равен углу отражения. Верн подметил эту особенность и следил за гостем, улыбаясь в бороду.
— К чему я это говорю, месье, — продолжал Пуанкаре. — Я с детства читал ваши книги. Я на них рос — без преувеличения. Родители покупали «Журнал воспитания и развлечения», и я прочитывал ваши романы прежде, чем они выходили книгой. Тогда я их перечитывал. «Пять недель на воздушном шаре», «Двадцать тысяч лье под водой», а позже «С Земли на Луну» и «Вокруг Луны». И чем чаще перечитывал, тем сильнее становилось ощущение неудовлетворенности. Когда стал заниматься математикой, понял, чего мне недоставало в ваших романах.
Пуанкаре остановился, будто движение завершило часть его рассуждений. Нужно было сделать паузу, начать следующую главу. Он опустился в кресло, положил ногу на ногу и, похоже, ждал вопроса.
«Чего же вам в моих романах недоставало?» — должен был спросить Верн. Но он сказал:
— Естественно. Вы повзрослели, стали ученым, а я пишу для юных читателей.
— Да, — с неожиданной грустью произнес Пуанкаре. — Юность проходит.
Он понял, что Верн так и не задаст нужный вопрос.
— Вы, — сказал он, — побудили меня заняться наукой. Конкретно — математикой. «Вокруг Луны». Мне было пятнадцать, и я собирался стать лингвистом, учился в лицее на отделении словесности. Когда прочитал ваш роман, понял, что неправильно выбрал профессию — впрочем, если говорить честно, профессию за меня выбрал отец, профессор медицины. Я забросил словесность, к которой не испытывал интереса, и занялся математикой. Тогда я понял, что главное в науке — интуиция. Не расчет, не решения уравнений, не кропотливое копание в мелочах. Всё это тоже необходимо, но — потом. Сначала приходит в голову идея. Ты интуитивно чувствуешь, что прав. Начинаешь делать расчеты. И тогда тебя подстерегает первая преграда — психологическая. Ты обращаешь внимание только на те результаты, которые подтверждают твою идею. Но ты честен с собой и не должен поддаваться на уловки разума. Месье Верн, вас подвела интуиция! Я бы даже сказал, что у вас ее не было. Мне кажется, нет и сейчас, вот в чем проблема. Будь у вас интуиция, вы не отправили бы Барбикена, Николя и Ардана к Луне в пушечном ядре. Вы придумали бы что-то совсем другое. Что-то, что до вас никто придумать не смог. Что-то, чего в науке еще не было.
— Я не ученый, — покачал головой Верн. — Я писатель.
— Конечно! — воскликнул Пуанкаре. — Вы писатель! У вас есть фантазия, воображение! Воображение питается интуицией, а не фактами. Будь это иначе, ученые ничего не открыли бы, а изобретатели ничего бы не изобрели. Я понял ваш метод, месье Верн, и мне стало скучно. Я ждал от вас неожиданности, ждал нового, а находил только чуть измененное старое. Я перечитал ваши романы. Не романы приключений, там описания мест, которые вы нашли в книгах путешественников. Всё верно, всё прекрасно описано, но… скучно. А я искал откровений, которые вроде бы сначала нашел в ваших фантастических романах. Но… Согласитесь, Колумбиада — это просто огромная пушка, и ничего больше. Меня заинтересовала математика, расчет полета к Луне. Возможно, будь я старше, отнесся бы к этому иначе, но я всегда был романтиком — и остался им. Меня очаровала магия расчетов, когда получаешь красоту не из формул, а формулы — это я понял позднее — возникают из интуитивного понимания красоты. Того, что до тебя не понимал никто. Скажите, месье Верн, почему интуиция не подсказала вам, что нужна не пушка, а ракета? Ведь ракеты есть у вас в романе «Вокруг Луны». О том, что ракета может изменить траекторию снаряда, вы знали — наверняка в вашей картотеке есть карточки о китайских ракетах. Почему вы построили огромную пушку, а не огромную ракету? Интуиция вам не подсказала.
Верн не хотел соглашаться с гостем.
— «Наутилус»… — начал он.
— Огромная подводная лодка! — воскликнул Пуанкаре. — Огромная пушка. Огромный корабль в «Плавучем острове», огромная паровая машина в «Паровом доме».
— Нет! — Верн топнул больной ногой и поморщился. — Вы говорите об интуиции? Интуиция подсказала, как сделать корпус «Наутилуса» намного прочнее…
— Интуиция? — Пуанкаре развел руками. — Наверняка в вашей картотеке, месье Верн, есть запись о патенте бельгийского инженера Альфонса Халбу, который изобрел в сорок девятом году так называемую двутавровую балку.
— У вас прекрасная память… — пробормотал Верн.
— Да, — согласился Пуанкаре. — Иногда это вредит, чаще помогает. Двойной корпус «Наутилуса» — использование изобретения Халбу, вы согласны?
Верн промолчал.
— Я перестал читать ваши географические романы, — продолжал Пуанкаре, — и ждал очередной роман о науке.
— «Гектор Сервадак», — напомнил Верн. — Вы искали новизну? Интуицию?
— Но там ее тоже нет! — оскорбленно воскликнул Пуанкаре. — Там просто нет науки! Вы считаете «Сервадака» научным романом? Но это беспочвенная фантазия! Комета срывает с поверхности Земли кусок… И никто не почувствовал? Должна была исчезнуть тяжесть. За считанные часы улетучилась бы атмосфера, и герои погибли бы. Это не наука.
— Ох… — покачал головой Верн. — Вы говорите: интуиция. Интуиция ученого — не то же, что интуиция писателя, согласны?
— Да. Если говорить об интуиции Гаусса и интуиции Гюго. Интуиции Максвелла и интуиции Бальзака. Но интуиция автора научного романа должна сочетать качества обеих интуиций. Вы должны были придумать такую научную идею, которой не было раньше. В принципе. А интуиция писателя должна была подсказать, в какие одежды нарядить идею, чтобы читатель не отрывался от текста до последней точки.
— Роман о науке, — твердо сказал Верн, — должен быть научным. Нет другого способа достичь Луны, кроме как отправить в ее сторону пушечный снаряд. Ракеты не способны сделать то, что пушка. Они…
Верн неожиданно замолчал.
— Вот именно, — сказал Пуанкаре. — Вы поняли? Вы описали огромную пушку, а надо было описать огромную ракету. Интуиция писателя победила интуицию ученого. Вы все-таки использовали ракеты… И остановились.
— Я вам скажу… Не в оправдание. Мне не в чем оправдываться, я не согласен, что в науке главное — интуиция. Наука — это опыт, тяжкий труд, и новое появляется неожиданно, когда его не ждешь. Никакая интуиция не могла помочь Гальвани открыть электрический эффект, если бы не эксперимент с лягушками. И вовсе не интуиция, а расчет помогли Леверье открыть Нептун. И не интуиция привела Галилея к открытию гор на Луне… Но я скажу вам, и вы, возможно, поймете. Когда я принес месье Этцелю…
Верн запнулся. Этцель умер несколько месяцев назад, и Верн еще не привык думать о верном друге-издателе в прошедшем времени. Пуанкаре заметил паузу, увидел, как глаза Верна на миг… всего на миг… увлажнились, а голос дрогнул.
Поборов возникшее чувство скорби, Верн продолжил, но в памяти возник тот день, когда он принес Этцелю второй свой роман, написанный вдохновенным пером за несколько бессонных ночей. Интуиция? Тогда ее было хоть отбавляй. И что?
— После «Путешествия на воздушном шаре», — глухим голосом продолжил Верн, — я написал «Париж в двадцатом веке».
— Не читал, — удивленно произнес Пуанкаре. Неужели пропустил?
— И не могли. Пьер-Жюль сказал, чтобы я умерил фантазию, не сочинял глупостей, не этого он от меня ждет. А я… Надо было настоять, но… Я был молод, хотел видеть свои книги изданными, понимал, что спорить бесполезно. И с тех пор…
С тех пор он сверял свое воображение с реальностью.
— Что там было? — осторожно, стараясь не нарушить возникшее доверие, спросил Пуанкаре.
— Чего там только не было… Движущиеся газовые кабины… Вычислительные машины, общающиеся друг с другом… Аппараты, в которых можно увидеть то, что происходит на другом конце света…
— Действительно? — поразился Пуанкаре. — Тридцать лет назад? И вы…
— Я забрал роман и написал «Капитана Гаттераса».
— Я понял, — хмуро сказал Пуанкаре. — Вы сдались. И погубили свою интуицию. А если бы тот роман…
— Зачем говорить о том, чего не случилось, — поморщился Верн.
— Да, я сдался, — с горечью сказал он, помолчав. Молчал и Пуанкаре, будто разговор исчерпался, и дискуссия потеряла смысл. — Я вам скажу то, чего не говорил никому. Впрочем, меня и не спрашивали, вы первый… Я очень хотел увидеть, как мои книги выходят одна за другой. И нужно было решить: настаивать на своем с риском — практически наверняка, — что Пьер-Жюль откажется от уже, по сути, готового договора на много лет… на всю мою жизнь… Или забыть о романе, будто его не было.
— Я понимаю… — пробормотал Пуанкаре. — Интуиция вас тогда не подвела, и вы сделали правильный выбор.
Верн посмотрел на гостя с изумлением.
— Я слышу это от вас?
— Прошла четверть века, месье Верн. Могу я опустить комплименты? Не было бы капитана Немо, Филеаса Фогга, Сайруса Смита, Барбикена…
— Достаточно, — перебил Верн и прикрыл рукой глаза. На секунду, впрочем, только на секунду. — Это персонажи, а мы говорим о науке.
— Интуиция писателя победила интуицию ученого. Хорошо ли это? — Пуанкаре помедлил. — Не знаю.
— Романов о науке у меня всего семь, — заключил Верн. — Большая пушка, гигантская пушка, огромный паровой дом, колоссальный корабль, очень большая подводная лодка… И я даже не подумал о ракетах, пока вы не сказали.
— Послушайте! — неожиданно возбудился Пуанкаре. — Да-да, пушка! Большая, огромная, колоссальная. А если еще больше?
— Еще больше? — Верн нахмурился, но лицо его сразу прояснилось. — Анри… Прошу прощения, могу я вас называть по имени?
— Конечно, мэтр.
— Анри, мне сейчас пришло в голову… Такая большая пушка, что единственный ее выстрел способен… Вы помните слова Архимеда? «Дайте мне точку опоры…»
— «…И я переверну Землю!» — воскликнул Пуанкаре. — Именно! Сдвинуть земную ось! Отличная идея, мэтр! Интуиция вас не подвела.
— Послушайте, Анри, вы математик. Можете посчитать для меня, каких размеров должна быть такая пушка, и какая нужна энергия выстрела, чтобы поставить земную ось вертикально?
— Простенькая задача, — улыбнулся Пуанкаре. — Сегодня вечером, вернувшись в Париж, сделаю расчет и утром отправлю вам письмо.
Пуанкаре достал из кармана брегет, взглянул и поднялся.
— Заговорились мы, а поезд не станет ждать.
— Поль вас отвезет, — Верн тоже поднялся.
— Спасибо, — Пуанкаре поднял саквояж, лежавший у двери, как покорная собачка. — Надеюсь, разговор вас не очень утомил.
— Вы вернули меня в молодость. — Верн пожал руку гостю. — Интуиция, говорите… Согласен. В голову порой приходят странные идеи. И думаешь: такого не может быть. Это против здравого смысла. Против науки… Это… слишком.
— Мэтр! — воскликнул Пуанкаре. — Против науки? Это замечательно! В науке, уверяю вас, выживают идеи, которые сегодня науке, казалось бы, противоречат. Думаю… уверен… в литературе о науке — то же самое.
— В том моем романе… — Верн проводил гостя в прихожую, где Онорина с улыбкой протянула Пуанкаре стакан с малиновым сиропом. — В том романе, — повторил он, — была у меня идея… Картина так и стояла перед глазами… Как в Париже мы будем летать по воздуху не на воздушных шарах и дирижаблях, а на механизмах тяжелее воздуха. Не зависящих от ветров, дождей, туч… Наука утверждает, что это невозможно, но интуиция…
— Мэтр, напишите такой роман. — Пуанкаре уже стоял на пороге, а на мостовой ждал экипаж. Поль открыл гостю дверцу, принял саквояж и поставил на сиденье. — Слушайте свою интуицию, месье Верн. Она дана нам свыше. Без интуиции науки не было бы вообще. Напишите роман о человеке, построившем воздушный корабль. Непременно — тяжелее воздуха.
Верн стоял на пороге, пока экипаж не свернул за угол, в сторону вокзала.
— Ты доволен? — спросила Онорина, взяв мужа под руку. — У тебя такое одухотворенное лицо… Так ты смотрел на меня, когда сделал предложение, помнишь?
— Да, дорогая, — сказал Верн, думая о том, как назовет новый роман, который начнет писать завтра, отложив на время почти уже готовый текст.
«Покоритель воздуха»? «Летающий корабль»? Не то. Должно быть имя. И — цель.
«Робур — завоеватель»?
Павел Амнуэль
Интересная идея в этом рассказе — что Жюль Верн отказался от публикации пророческого романа о Париже в 20 веке, чтобы другие его произведения увидели свет. Издателю этот роман показался глупостью и Жюль Верн не стал настаивать. Сейчас в наше время такие пророческие, никому не понятные идеи, назвали бы термином «лженаука». Заниматься лженаукой недостойно для серьезного ученого. Но и отказываться от новых идей нельзя, пусть даже они кажутся нелепыми и неправильными. Поэтому эти идеи надо публиковать так, чтобы на них не обращали внимания твои коллеги по научной работе. Публиковать в каком-нибудь второстепенном журнале и никому о них не рассказывать. И надеяться, что когда-нибудь придет их время.