Открытое письмо от механического мальчика

Оксана Штайн
Оксана Штайн
Александр Марков
Александр Марков
Эрос и притворство письма

Письмо в европейской культуре никогда не было просто передачей сведений от одного к другому. Будучи отправленным, письмо могло быть перехвачено, и его эффект был эффектом всеобщей распространенности. Во всех культурах есть представление о слове, которое не воробей, которого не вернешь назад, о крылатом слове — но античная культура письма создала образ крылатого слова, которое долетит до всех, станет публичным фактом. И частный характер письма, его адресация этому не противоречили — адресат письма был вдумчивым, но не был «характерным» для письма, не был человеком узкого круга. Вдумчивость адресата только помогала письму стать социальным фактом как имеющему политическое и этическое значение.

Но в какой-то момент становление придворной культуры с ее неизбежным притворством и политическими масками меняет статус письма. Это уже не род поучения, как у Цицерона или Петрарки, а скрытый политический инструмент. Искусство скрытности от Макиавелли до Бальтасара Грасиана с его иезуитской «казуистикой» — это и искусство вовремя написать нужное письмо, вовремя его подать и вручить. Где притворство, там и тайные договоренности, и инструментализация письма.

Придворная культура пропитана соком манерности, жеманности и масочности. «Зачастую наши добродетели — не более, чем замаскированные пороки», — писал Франсуа де Ларошфуко, назначая лицемерие квинтэссенцией не только маски, но и всей культуры эпохи, придворного и политического притворства. В этот период меняется идея нунция, вестника. Он уже не функция приносить дурные вести и терпеть за это первый удар. На вестника больше не злятся, он больше не мальчик для битья. Вестник — это участник почти эротической игры, воспроизводящей манерный флирт, проникающей в жизненную ткань и трансформирующей политическую жизнь. «Удовольствие на кончике пера» перестало быть постыдно интимным, его вынесли в сферу публичного, демонстративного, прикрываясь заигрывающими масками комедийных шаблонов.

Придворная механика страстей сразу меняет эротическое напряжение письма. Письмо уже не может быть способом привлечь сторонников, напротив, оно нужно для выживания в сложном придворном коллективе, это горькое лекарство, а не сладкое приворотное зелье. Это инструмент, чтобы направить социальные страсти окружающих в каком-то нужном направлении. Бальтазар Грасиан в «Карманном оракуле» много раз замечал, что страсти других людей могут оказаться опасными даже для самого сокровенного и безупречного человека, которому приходится «отступать к еще большей сокровенности» (§ 179). Поэтому поведение мудреца иронично: он проявляет неуязвимое самообладание и тем самым сохраняет великие замыслы, которые проявляются на деле тогда, когда страсти других людей примут нужный вектор и можно будет совершить политическое действие, не говоря об этом на каждом шагу.

Тем самым эрос письма в придворной культуре — это эрос механического воздержания, преодоления даже своих органических порывов с помощью своеобразной иронии, чтобы не превратиться в болезненного меланхолика. Куртуазная культура — это история манер, определяемая отношениями власти как в демонстративном, так и скрытом ее тексте. Писать властные директивы, казнить или помиловать стало возможно не только напрямую, объявляя или подписывая приговоры, но и скрыто, ведя борьбу за власть через переписку и игру манер.

Если в первобытной культуре маска как топос власти писалась болью, вбивалась метками, орнаментом, татуировками и скарификацией в тело и лицо, то в куртуазной культуре маска пишется стежками шелковых нитей длящихся кружев на декольте, множества юбок под кринолином, китовым усом в корсажах дам, шелковыми чулками кавалеров, предъявляя себя социальным маркером нобилитета.

Такое социальное маркирование — запись, раз и навсегда выданный документ, который требует изящнейшего письма культурных условностей. Эти условности кажутся трепетными, летящими на крыльях писем, пряными и таящимися в укромных уголках парка. Но посмотри на это со стороны — и мы увидим механику меланхолии, хрупкости, странной зависимости от уже сбывшихся механизмов. Роман де Лакло «Опасные связи» (1782), подводящий итог этой культуре, отлично раскрывает это движение: механика обмена письмами должна укротить соблазн внутри пишущих, сделать эротическое наслаждение покорным, умеренным и прирученным, но вместо этого запускает механику всех социальных отношений с их притворством и расчетливой сменой масок, когда каждый и каждая знает, какой эффект произведет маска. Уже не мягкий соблазн, но жесткая власть торжествует в романе Лакло.

Механика искренности

Звездный вестник может сойти на землю и звездное небо может быть не только над головой, но и внутри.

В 1772 году, когда де Лакло еще занимался совершенствованием артиллерийских расчетов, швейцарские мастера — отец и сын Пьер и Анри-Луи Жаке-Дро1 — создали механического мальчика-писца. Мальчик этот идеально вписался в позднюю куртуазную культуру, с ее неизбежной хрупкостью, меланхолией. Он был очень юным, даже ребенком — но культа детства в нем не было. Это было оживление хрупкости: меланхолия, которая полностью представляет себя на театральных подмостках, в шоу, и потому уже не истязает нашу жизнь. Меланхолия — это и затекшая спина, которую надо бы механически и наглядно сделать бодрой.

Но мальчик этот был и эротической фигурой. Со времен античности мальчик — идеальный образ Эрота, создающего кипение молодости вокруг. Такое описание Эрота присутствует в главном учебнике любовных увлечений, романе Лонга «Дафнис и Хлоя»: «Тогда звонко он засмеялся, и голос его был такой, какого нет ни у ласточек, ни у соловья, ни у лебедя, даже если лебедь такой же старый, как я. “Не трудно мне, Филет, тебя поцеловать. Ведь целоваться хочу я больше, чем ты — стать снова юным; но посмотри, по возрасту ль тебе такой подарок: ведь старость твоя от погони за мной тебя не удержит, стоит лишь тебе получить этот единственный поцелуй. Но меня не поймать ни ястребу, ни орлу, ни другой какой птице, даже более еще быстролетной, чем эти. И я вовсе не мальчик, и если я мальчиком с виду кажусь, то на самом деле я Кроноса старше и всех его веков. И тебя я уж знал, когда ты еще в юности ранней пас вон там, на горе свое стадо быков, широко бредущее. Был я с тобой и тогда, когда ты играл на свирели возле тех дубов, влюбленный в Амариллис; но ты меня не видал, хотя стоял я рядом с девушкой. Это я ее отдал тебе; и вот выросли у тебя сыновья — отличные пастухи и пахари. А теперь Дафниса с Хлоей я пасу, и когда ранним утром сведу я их вместе, иду я в твой сад, наслаждаюсь цветами, плодами и моюсь вот вот в этих ручьях. Потому-то прекрасны цветы и плоды у тебя: ведь там, где я омываюсь, пьют воду они. Смотри, нет у тебя ни дерева сломанного, ни плода сорванного, ни корня цветов затоптанного, ни ручья замутившегося; и радуйся, что из смертных один ты, на старости лет, узрел такое дитя”» 2.

Дафнис и Хлоя. Louise Marie-Jeanne Hersent (1784-1862)
Дафнис и Хлоя. Louise Marie-Jeanne Hersent (1784-1862)

Как мы видим, где появляется Эрот, там всё омолаживается — люди, деревья, цветы. Вечность Эрота проявляется в его сверхстарости и сверхюности, этом напряженном сжатии всех времен; создает усилие превосхождения себя, выхода за свои пределы в эротическом порыве. Вечность, втиснутая во время, и разрешается на театральных подмостках: и античного романа, и представления с механической куклой.

Об этом говорит и само механическое устройство пишущего мальчика. Вроде бы, когда мальчик пишет, просто движутся сложнейшие часовые механизмы сзади, а спереди наивный и незамысловатый ребенок пишет текст. Но этот очаровательный ребенок, в искусственной пластике которого нет никакого напряжения (какое напряжение у искусственных материалов?!), напрягается в другом смысле. Колеса и рычаги в нем сжимаются, производя действие четкое, ясное и убедительное во времени: мальчик пишет со скоростью профессионального писца. Он соревнуется с профессионалами, и тем самым опережает их время.

В мальчике как будто сжимается время, выходит за свои пределы, потрясая всё мироздание с профессионализмом механиков и изощренностью дипломатии. Мальчик стал предвестием перехода от куртуазной культуры к новой — бюрократической. Бюрократ — это нунций скорости, человек, быстро разбирающий бумаги и запускающий промышленные и хозяйственные процессы. Вместо придворных масок здесь появляется как будто сжимающаяся грудная клетка труженика.

Но если в позднейших бюрократах механичность — предмет обличения реалистической литературы, то в этом протобюрократе сжатие и напряжение письма — это та самая молодость трепетной грудной клетки. Искусственный материал становится притворным не в смысле куртуазного притворства, а в смысле прямой иллюзии, что он пишет как дышит, что он старается вовсю, что он чарует своим неотвратимым и продленным старанием.

Он вечен как вечен механизм и Эрот, он молод как молоды все, кому нужно вести постоянную переписку. Здесь важна не маска, а кажимость: кажется, что у него сжимается грудная клетка и учащается дыхание, хотя на самом деле этого не происходит. И вот экстатический выплеск на бумагу: мнимый писец становится как бы настоящим в этом сжатии вселенского времени, времени новой молодости для всей вселенной. Миметическая кукла становится истинной.

Открытка как психоаналитическая память

Открытое письмо — это Керубино, Фигаро, тайно для одних и явно для других проникающий в спальные комнаты и дворцы, королевские сады и балы, рынок и театральные площади со смехом. Фигаро создает комедию ситуаций, комедию положений, просто комедию, даже если она трагикомедия. Смех — это в какой-то мере проявление механического: взорваться смехом, прыснуть от смеха.

Пишущий мальчик мастеров Жаке-Дро помещен на обложку русского издания книги Деррида «О грамматологии»3. Но у Деррида есть другая существенная работа, «О почтовой открытке» 4. В этой работе Деррида ставит вопрос о психоаналитическом следе, травме, вытесненной памяти. Говорим ли мы просто о каком-то ущербе, т. е. о меланхолии, или же о некотором порядке событий? Согласно Деррида, голос может выбалтывать события слишком поспешно и тем самым вводить нас в заблуждение. Хотя голос как феномен всегда искренний, но он искренний внутри куртуазного притворства, однако не нового бюрократического, где голос может оказаться как раз торможением происходящего, вроде командных окриков, которые только парализуют систему.

У Мальчика, созданного мастерством Жаке-Дро, нет голоса, он не говорит. Условная подлинность голоса вытеснена иллюзорной подлинностью фактуры. Но письма, которые он пишет, — это разные письма, всегда открытые: ведь все в этом театре наблюдают, что и как он пишет. Это не театр с высокой сценой властных заявлений, это уже намек на бюрократический эгалитаризм, когда все могут заглянуть в открытое письмо. Это театр, в котором не надевают маски, но сами материалы, сама фактура становится притворной и притворяется природой. Механизм притворяется мальчиком, а экстатическое производство писем выдает в мир письма, которые уже действуют неотменимо. Куртуазная культура позволяла отменить притворство еще большим притворством, отступив к еще большей сокровенности, по Грасиану, — а здесь отменить открытое письмо как мандат нельзя.

Действительно, открытое письмо — это и мандат, и декрет революционной власти, и акт рукоположения и уполномочивания, начиная со средневековых церковных грамот о рукоположении, и могучая телеграмма, и приказ о назначении. Деррида рассматривает главную проблему Фрейда: удовольствие испытываем мы, но оно принадлежит предмету удовольствия. Разрыв проходит не по нашему отношению к удовольствию, но по самому удовольствию. В результате в классическом фрейдизме мы не можем до конца различить природное и культурное, и в конце концов Фрейд обрушивается на культурное исходя из обновленной натуралистической мифологии Эроса и Танатоса.

Но как раз открытое письмо, как подсказывает нам Деррида, позволяет преодолеть этот разрыв. Открытое письмо — это не вестник, не весть, не легализация предмета. Это уполномочивания предмета, мандат предмету на получение наслаждения. Это уже не наслаждение биологической страсти, но продуманного письма, его длящейся нити почерка с точкой экстаза, его сжатия и преодолевающего время разрешения. Не только автоматон может быть выставлен в музее: сама политика становится большим вдохновенным музеем, если люди научились видеть даже в фактуре вдохновение. Как сама фактура мальчика трепетная, так и где фактура равенства, честности, справедливости, но и юмора становится живой — там и политика, при всех ее тайных механизмах, согласно Деррида, становится правильной.

Александр Марков, профессор РГГУ
Оксана Штайн (Братина),
доцент УрФУ


1 trv-science.ru/2022/09/androidy-i-govoryashhie-mashiny-epoxi-prosveshheniya/

2 Лонг. Дафнис и Хлоя. II, 5. Пер. С. П. Кондратьева.

3 Деррида Ж. О грамматологии. Пер. с франц., вступит. ст. и комм. Н.С. Автономовой. — М.: Ad Marginem, 2000.

4 Деррида Ж. О почтовой открытке от Сократа до Фрейда и не только. Пер. с франц. Г. А. Михалкович. — Минск: Современный литератор, 1999.

Подписаться
Уведомление о
guest

1 Комментарий
Встроенные отзывы
Посмотреть все комментарии
Alexander Poddiakov
2 месяцев(-а) назад

Интересно, каким был статус письма Александра Македонского своему учителю Аристотелю:

“Ты поступил неправильно, опубликовав те учения, которые предназначались только для устного преподавания. Чем же мы будем отличаться от остальных людей, если те самые учения, на которых мы были воспитаны, сделаются всеобщим достоянием? Я хотел бы не столько могуществом превосходить других, сколько знаниями о высших предметах”.

При этом надо учесть, что “стремление преподавать философию лишь избранным, т. е. способным и сведущим, суть характерная черта интеллектуальной традиции того времени” (Никоненко С. В. Почему Александр отошёл от Аристотеля? (критический анализ историографии))

Прекратил ли Аристотель, неизвестно (?).

Последняя редакция 2 месяцев(-а) назад от Alexander Poddiakov
Оценить: 
Звёзд: 1Звёзд: 2Звёзд: 3Звёзд: 4Звёзд: 5 (2 оценок, среднее: 4,50 из 5)
Загрузка...