

1
Все маски, о которых мы говорили до сих пор, при всем разнообразии их философских функций, объединены одной общей чертой: они владеют своей речью. Арлекин болтает без умолку, но его болтовня — это поток, которым он управляет. Коломбина молчит, но ее молчание — сознательный выбор. Капитан порождает гиперболы, но он знает, что их произносит. Доктор сыплет цитатами, и его цитирование — стратегия, пусть и бессознательная. Даже Пульчинелла с его пронзительным свистом владеет этим свистом как оружием.
Теперь перед нами маска, которая не владеет своей речью. Точнее, речь не владеет собой. Она спотыкается. Заикается. Застревает на одном слоге. Повторяет его снова и снова — и не может сдвинуться с места.
Это Тарталья.
Его имя происходит от итальянского tartagliare — заикаться. Он не просто заикается — он и есть заикание. Это не дефект речи, который можно исправить, и не комический прием, который можно отбросить. Это онтологическая характеристика. Тарталья — это существо, чье бытие устроено как заикание.
И в этом заикании, как мы увидим, скрыта философия, которая оказывается поразительно созвучной самому радикальному, что случилось с языком в ХХ веке.
2
Начнем с происхождения — потому что Тарталья, в отличие от других масок, появляется поздно, и его появление документировано.

Он был создан в Неаполе в начале XVII века актером Бельтрани да Верона — или, по другим сведениям, актером Карло Мерлино. Но легенда связывает его с реальным человеком — неаполитанским поэтом и музыкантом Джамбаттистой Базиле, который, как утверждали современники, страдал сильным заиканием. Базиле — автор «Сказки сказок» (“Lo cunto de li cunti”), одного из самых великих и самых странных произведений европейской литературы. И если мы примем эту легенду всерьез — не как исторический факт, а как философскую притчу, — то Тарталья оказывается не просто маской, а автопортретом человека, который знает, что такое язык, потому что язык ему не дается.
Заика Базиле, создавший Тарталью, — это своего рода Моисей, который «косноязычен» и именно поэтому становится пророком. Неспособность говорить «гладко» открывает доступ к какой-то иной речи. К речи, которая не течет, а прорывается.
3
Теперь о его социальной позиции. Это важно для понимания его философии.
Тарталья — нотариус. Или судья. Или секретарь. Или советник. Он — человек пера, человек документа, человек, чья профессия — письменная речь. И он заикается.
Это уже не просто комический контраст (как трусливый Капитан или скупой Панталоне). Это онтологический скандал. Человек, чья социальная функция — производить правильную, законную, не подлежащую оспариванию речь, — не может произнести ни одного слова без того, чтобы оно не застряло у него в горле.
Представьте себе нотариуса, который должен зачитать завещание. Он встает. Он поправляет очки. Он открывает рот. И говорит:
— Я, я, я, я, я… — и не может продолжить.
Наследники замирают. Что будет дальше? «Я, нижеподписавшийся, завещаю» или «Я, нижеподписавшийся, отменяю»? От одного слога зависят состояния. А слог не дается. Он повторяется. Он блокирует смысл.
Это и есть лацци Тартальи — лацци заикания. Но это лацци особого рода. Оно не телесное, как у Арлекина (хотя тело Тартальи тоже участвует — он дергается, трясет головой, помогает себе жестами). Это лацци языка. Язык сам становится препятствием. Он не пропускает смысл. Он застревает.
4
Здесь мы должны сделать важное различие. Заикание Тартальи — не такое, как заикание реального человека с речевым дефектом. Реальное заикание — это страдание. Это стыд. Это желание говорить гладко и невозможность это сделать.
Заикание Тартальи — комическое. Зрители смеются, когда он застревает на слоге. Почему? Потому что его заикание — это не слабость, а разоблачение. Оно разоблачает сам язык. Показывает его изнанку.
В нормальной речи мы не замечаем языка. Мы смотрим сквозь него — на смысл. Когда я говорю «стол», вы не слышите звуков «с-т-о-л» — вы видите стол. Язык прозрачен.
Но когда Тарталья застревает на слоге «я-я-я-я-я», язык теряет прозрачность. Он становится вещью. Звуком. Препятствием. Мы больше не смотрим сквозь него — мы смотрим на него. И этот опыт остранения языка — один из самых мощных источников смеха. Но также — один из самых мощных источников философского удивления.
5
Теперь — философский поворот.
В ХХ веке западная философия пережила то, что называют лингвистическим поворотом. От Фреге и Витгенштейна до Хайдеггера и Деррида философы всё больше занимались не тем, что говорится, а тем, как оно говорится. Не мыслью, выраженной в языке, а самим языком как условием мысли.
Но внутри этого поворота было одно особое направление — философия сбоя. Философия, которая обращает внимание не на правильную, работающую речь, а на речь, которая не работает.
Фрейд открыл оговорки — моменты, когда бессознательное прорывается сквозь сознательную речь. Лакан говорил о «точке пристежки» (point de capiton) — моменте, когда поток означающих вдруг останавливается и смысл фиксируется. Деррида писал о différance — неразрешимом зазоре между знаком и значением. Делёз ввел (в главе XIII, «Он сказал, заикаясь», книги «Критика и клиника») понятие заикания языка — bégaiement de la langue, — которое для него было не дефектом, а высшей формой поэзии. Как писал сам Делёз: «Un style, c’est arriver à bégayer dans sa propre langue. C’est difficile parce qu’il faut qu’il y ait nécessité d’un tel bégaiement» («Стиль речи — это умение заикаться на родном языке. Это сложно, потому что для такого заикания должна быть необходимость»).
Заикание по Делёзу — это когда сам язык становится заикающимся. Когда слова начинают дрожать, повторяться, сталкиваться друг с другом. Когда синтаксис ломается. Когда смысл не течет, а прорывается толчками. Великий поэт — не тот, кто владеет языком, а тот, кто заставляет язык заикаться.
«Заставить запинаться язык: возможно ли это, не смешав его с речью? Скорее, всё зависит от того, как рассматривать язык: если его берут в виде однородной и согласованной или близкой к согласованности системы, которая определяется постоянными элементами и их отношениями, ясно, что рассогласования или отклонения будут затрагивать лишь отдельные выражения (нерелевантные отклонения типа интонации…). Но если система проявляется в постоянной рассогласованности, в разветвлениях, и каждый из ее элементов, в свою очередь, проходит через зону постоянных отклонений, тогда сам язык начинает вибрировать, запинаться, не смешиваясь, однако, с речью, каковая всегда занимает всего лишь одну из многих переменных позиций или движется только в одном направлении. Если язык и смешивается с речью, то лишь с речью весьма особенной, речью поэтической, в которой полностью осуществляется свойственная языку способность разветвления и отклонения, инопорождения и модуляции. Лингвист Гийом, к примеру, рассматривает любой элемент языка не в качестве некой постоянной, находящейся в отношениях с другими постоянными, но как охваченный определенным движением ряд различительных позиций или точек зрения: неопределенный артикль мужского рода будет проходить по всей зоне отклонений, включенной в движение партикуляризации, а определенный артикль — по всей зоне, включенной в движение генерализации. Это и есть косноязычие, каждая позиция неопределенного или определенного артикля образует свое собственное звучание. Язык дрожит всеми своими членами» 1.
Тарталья — это Делёз до Делёза. Он заставляет язык заикаться — и в этом заикании язык обнажает свою природу. Не как средство коммуникации, а как событие. Как то, что происходит, а не то, что значит.
6
Но есть и еще один слой. Тарталья — нотариус. Человек закона. Человек, чья речь должна быть однозначной, не допускающей разночтений. И он заикается.
Закон — это речь без заиканий. Закон говорит гладко. «Именем короля…» — и дальше без запинки. Закон не может позволить себе застрять на слоге, потому что в эту заминку просочится неопределенность, а неопределенность для закона смертельна.
Тарталья — это закон, который заикается. И в этом заикании закон теряет свою абсолютность. Он становится смешным. Он становится человеческим.
Вспомним Бибихина, который говорил, что философия — не профессия. Вспомним Айрапетяна, которому отказали в гранте, потому что его проект не соответствовал формату. Все они — Тарталья. Все они пытаются говорить на языке института (заявки, отчета, лекции), но их речь заикается. Она не течет гладко. Она спотыкается о слова, которые не помещаются в формат.
И институт реагирует на это заикание так же, как зрители комедии дель арте: смехом. Но это смех не освобождающий, а дисциплинарный. «Вы не умеете говорить правильно. Вы не профессионал. Вы верхогляд». Институт смеется над заиканием, чтобы заглушить то, что через заикание прорывается.
7
Теперь о теле Тартальи. Потому что заикание — это не только речь. Это телесный процесс.

Когда Тарталья застревает на слоге, его тело включается в работу. Он трясет головой. Он размахивает руками. Он топает ногой. Он пытается вытолкнуть слово из себя физически.
Это напоминает то, что Антонен Арто называл театром жестокости — театром, в котором слово перестает быть главным носителем смысла и становится телесным событием. Арто мечтал о театре, где речь будет «заикаться, кричать, стонать, вибрировать». Где язык будет не средством, а материей.
Тарталья — это Арто в эпоху барокко. Его заикание — это бунт тела против языка. Тело не хочет, чтобы его речь была гладкой. Тело помнит, что речь — это дыхание, гортань, язык, губы. Что это физика, а не только семантика.
И зрители смеются — но это смех, в котором есть что-то от архаического ужаса. Потому что в заикании Тартальи они видят: язык может сломаться. Он не надежен. Он не абсолютен. И если язык может сломаться — то и всё, что на нем построено (законы, клятвы, обещания, приказы), тоже может сломаться.
8
Здесь мы должны ввести еще одну фигуру, которая доводит заикание до его логического предела. Это Дзанни-непонимающий — вариант Арлекина или Бригеллы, который делает вид, что не понимает слов господина, переспрашивает, искажает смысл.
Если Тарталья — это заикание в производстве речи, то Дзанни-непонимающий — это заикание в восприятии речи. Господин говорит: «Принеси мне вина». Слуга переспрашивает: «Вина? Какого вина? Красного или белого? Из погреба или из кувшина? Принести сюда или отнести туда?» Господин взрывается гневом — и это лацци.
Но что здесь происходит философски? Дзанни-непонимающий разоблачает неоднозначность, которая всегда уже присутствует в любой речи. Любое слово можно переспросить. Любой приказ можно истолковать иначе. Язык — это не код с однозначными соответствиями, а поле, где смысл всегда скользит.
Тарталья делает это скольжение видимым на стороне говорящего. Дзанни — на стороне слушающего. Вместе они образуют диаду языкового кризиса. И комедия дель арте, в отличие от философии, не пытается этот кризис разрешить. Она его разыгрывает. Она делает его смешным — и тем самым лишает его власти.
9
Теперь о Тарталье и современности.
Мы живем в эпоху, которую иногда называют постправдой. Это эпоха, когда слова потеряли связь с реальностью. Когда «фейк» и «факт» неразличимы. Когда официальная речь становится всё более гладкой — и всё более пустой.
В этой ситуации Тарталья оказывается фигурой сопротивления. Его заикание — это не слабость, а честность. Он не может говорить гладко, потому что гладкая речь — это речь, которая скрывает свою собственную условность. Тарталья же показывает условность. Он показывает, что язык — это не прозрачная среда, а сопротивление. Что между мыслью и словом всегда есть зазор. Что смысл не дан, а производится — и производство это всегда может дать сбой.
Вот сцена, которую легко представить сегодня. Заседание совета директоров. Выступает Тарталья — молодой менеджер, который должен отчитаться о работе отдела. Он волнуется. Он начинает:
— Уважаемые, уважаемые, уважаемые…
Он не может продолжить. Он застрял. В зале — смешки. Кто-то шепчет: «Опять он заикается».
А он не заикается. Он не может произнести гладкую речь, потому что то, что он должен сказать, не укладывается в гладкие слова. Потому что реальность предприятия — это живые люди, конфликты, надежды, разочарования. Потому что гладкая речь об этом была бы ложью.
И его заикание — это момент истины. Он застревает не потому, что у него дефект речи, а потому, что он не хочет лгать. Его горло отказывается произносить ложь.
10
Теперь о том, как Тарталья связан с другими масками.
Арлекин — это тело, которое не подчиняется форме. Тарталья — это язык, который не подчиняется форме. Их лацци — родственные. Арлекин падает, потому что гравитация сильнее его воли. Тарталья заикается, потому что язык сильнее его воли.
Но есть и различие. Падение Арлекина — это успешное лацци. Оно вызывает смех и разряжает ситуацию. Заикание Тартальи — это зависание. Оно не разряжает, а задерживает. Смех над Тартальей — это смех неловкости, смех ожидания, которое не разрешается.
И в этом смысле Тарталья ближе к Живаго, чем к Арлекину. Живаго задыхается в трамвае — его дыхание прерывается. Тарталья заикается — его речь прерывается. Оба они — фигуры прерванного потока. Но если Живаго от этого умирает, то Тарталья — живет. Заикание не убивает его. Оно становится его способом быть.
11
Представим сцену, где Тарталья должен произнести любовное признание. Он влюблен в Коломбину. Он выучил текст. Он репетировал перед зеркалом. Он выходит на сцену. Коломбина стоит и ждет. Он открывает рот.
— Я, я, я, я… — и всё. Дальше не идет.
Коломбина смотрит на него. Она не смеется. Она ждет. И вдруг — впервые в истории комедии дель арте — она отвечает:
— Я поняла.
И уходит.
Что она поняла? Она поняла то, что не могло быть сказано. То, что было по ту сторону заикания. Не «я тебя люблю» (это гладкая речь, а Тарталья не говорит гладко), а само его существо, застрявшее в горле.
Это был бы, пожалуй, самый трогательный момент во всей воображаемой литературе комедии дель арте. И самый философский. Потому что здесь происходит коммуникация без слов. Точнее, коммуникация через невозможность слов. Через сбой, который оказывается более красноречивым, чем любая правильная речь.
Мысль — это всегда заикание. Потому что мысль не течет. Она не дается нам как поток. Она пробивается. Она застревает. Она возвращается. Она повторяет одно и то же — и каждый раз по-новому. Гладкая речь — это речь, в которой мысли нет. Мысль начинается там, где язык начинает заикаться.
Это и есть ответ на вопрос, который мы поставили в самой первой колонке: как мыслить, когда собеседника нет? Когда институты глухи? Когда слова не значат того, что должны значить?
Ответ: заикаться. Не пытаться говорить гладко. Не подстраиваться под язык отчетов и грантовых заявок. Не имитировать уверенность. А позволить языку застрять. Позволить мысли пробиваться толчками. И ждать, пока кто-то — как Коломбина — скажет: «Я поняла».
Александр Марков, профессор РГГУ
Оксана Штайн, доцент УрФУ
1 Делёз Ж. Критика и клиника. Пер. с франц. О. Е. Волчек и С. Л. Фокина. Послесл. и примеч. С. Л. Фокина. — СПб.: Machina, 2002. — С. 173.
