
Между прочим, в начале XX века улицы российских городов были мощены булыжником. В связи с этим повздорившие горожане немедленно выворачивали камни из мостовой и швырялись друг в друга. То же самое проделывали и революционные массы, недовольные проклятым царизмом. Эти массы символически изобразил Иван Дмитриевич Шадр в своей когда-то знаменитой скульптуре «Булыжник — орудие пролетариата». Она была помещена на обложке моего школьного учебника по истории. Некоторые особенно возбудившиеся искусствоведы ставили эту скульптуру вровень с «Дискоболом» Фидия. Видимо, потому что «булыжник» и «диск» попали у них в одну категорию — предметов для метания.

Историки давно спорят относительно причин успеха Великой Октябрьской социалистической революции, а я вот скажу, что дело в булыжных мостовых. Восставшие массы закидали камнями как Зимний дворец, так и Московский Кремль. Большевистская власть учла уроки истории, она вообще была намного умнее царской хотя бы потому, что залила улицы асфальтом, метательные характеристики которого сильно уступают камням. В связи с этим, несмотря на глухое недовольство коммунистическим режимом, никакой революции в СССР не случилось, режим сам тихо помер от старости. Туда ему и дорога. Вечная лета?
Что до расплодившейся в последнее время тротуарной плитки, то оставшиеся в живых ученые еще не пришли к окончательному выводу относительно ее метательных свойств.
* * *
Мой незабвенный друг Саня Щербаков сильно выбивался из нашего школьного ряда. Он умел снимать головную боль своими разгоряченными ладонями, обладал и гипнотическим даром: на моих глазах усыпил парнишку и заставил его представить парад на Красной площади, а тот послушно и подробно — будто профессиональный телекомментатор — рассказывал про красные флаги и бесконечную колонну из баллистических ракет и железных танков. А еще Саня читал книгу Ницше дореволюционного издания про Заратустру и занимался йогой, что было в те времена большой редкостью. Причем занимался не только вульгарной хатхой, но и таинственной раджа-йогой. Он усаживался на полу в физкультурном зале в позе лотоса, показывая нам, комсомольцам, как нужно медитировать. Саня не занимался в нашей гандбольной секции, поэтому поза лотоса ему удавалась, а у нас мышцы были натренированы в другом направлении, тянулись плохо, сидеть в «лотосе» не мог никто. Когда Саня усаживался на пол, его лицо становилось отсутствующим, он уходил куда-то далеко, где ему было хорошо и без нас. В общем, понятно, почему к нему прилепилась кликуха «Гашиш». Тем более, что в его черты примешалось немало восточного — мать была чистопородной чувашкой, отец — из донских казаков, крепко разбавленных тюрками. В Санином скуластом лице присутствовала мнимая снулость, присущая тем человеческим породам, которые многие века провели под испепеляющим солнцем пустыни в ожидании сезона дождей.
Отец Сани был авиаинженером, какое-то время работал в дружественной тогда Сирии, потом занимал солидную должность в министерстве, за что ему присудили двухкомнатную квартиру на Смоленке. В его глазах затаилось что-то фаталистическое. «Фаталистическое» — это его крохотная супруга Даня Марковна, обладавшая пыточным взглядом, который действовал на этого большого, гладкого и усатого человека нервно-паралитическим образом. У Дани Марковны была неженская профессия, она преподавала сопромат и знала, как обращаться с твердыми субстанциями, перенося свое знание на мягких людей. В ее присутствии Юрий Николаевич выглядел обреченным и старым, похожим на тюленя сверхпенсионного возраста, жалко шаркал по квартире тапочками, тупо пялился в телевизор. Когда же жены вдруг не оказывалось дома, на его щеках обнаруживался румянец, мутная пленка сходила с глаз, усы топорщились, он немедленно выходил из анабиоза, созывал Саниных друзей, посылал нас за портвейном и травил бесконечные байки.

Уже после окончания школы Юрий Николаевич повез нас на своей кофейного цвета «Волге» к Черному морю, и мне стало окончательно ясно, что я имею дело с живым человеком, которого опоили мертвой водой. Он всё время поддавал газу, глаза его лучились, он потчевал нас сочными рыночными арбузами, изумительной воблой, покупал шикарную баранину и мастерски жарил ее на костре. По дороге к морю заехали и в его родную станицу. Поставили палатку на берегу речки Медведицы, а сам Юрий Николаевич отправился в станицу пешком. Вернулся быстро, в обоих глазах набухла слеза. «Никто меня не узнал, — произнес он и отвернулся к Медведице. — Да и речка русло сменила». Хотелось посидеть у костра и послушать его байки, но Юрий Николаевич отрезал: «Пора спать, завтра выезжаем рано».
Навигаторов еще не изобрели, так что в том сказочном путешествии нам часто приходилось спрашивать дорогу. Аборигены неизменно ответствовали: «Сначала налево, потом направо… и — по-шел!» Юрий Николаевич так и делал, ехали с ветерком, пока не добрались до самого синего Черного моря. Высадив нас в Джубге, Юрий Николаевич тут же засобирался обратно. Даже не искупался. Море ему было не нужно. Он ехал не сюда, а родная станица его не признала. Мы же обосновались на берегу, жили там пару недель, из воды не вылезали, ночью ловили вылезших на камни крабов. Это было беспримесное счастье — огорчаться было нечему, ибо в своей короткой жизни мы еще не успели наделать глупостей.
Науку равнинного народа — это его зажигающее «и пошел!» — я запомнил прочно. Так и жил, так и живу. После минутных раздумий о тщете усилий по реформированию человечества я командую сам себе: пошел! Свои печатные труды я храню в видавшем виды книжном шкафу. Книгам тесно, но они не жалуются на хозяина. Все-таки именно он дал им жизнь. Все-таки я их временами достаю с полки и вытираю пыль. Все-таки я их иногда даю почитать хорошим людям, и тогда мои книги могут насладиться избранным обществом. Недавно меня научили такой максиме: у пишущего человека нет биографии, а есть библиография. Именно так, именно так… Но так же верно и то, что мои дороги навсегда остались со мной.
Александр Мещеряков